Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 6 2010)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Победа — такая же правда, как и расходы на нее. Но если помнить только о битой посуде, не останется ни одного праздника. У нас и было чувство, что ты вечно отравляешь нам и без того редкие праздники… Соберемся вместе, стол ломится от вкуснятины, всем есть что рассказать, а ты заводишь нескончаемую сагу о голоде тридцать второго года — как матери ели детей и тому подобное. Мы над этим подшучивали, но в глубине души раздражались: имеем мы право раз в полгода забыть про страдания народа?

Про которые прежде всего не желает помнить сам народ! А хочет помнить про подвиги! И никому не позволит их у себя отнять. Ибо без них нет куража. Того куража, без которого нет жизни.

Ты думал, что борешься со сталинизмом, а на самом деле боролся с

героизмом. И победил только самого себя.

Прости, папочка, я говорю тебе жестокие слова, но сейчас я тоже оказался в аду и больше не могу юлить. После встречи с тобою даже мой язык, который без костей, насобачился чеканить фразы вроде твоих. Да ведь утешительная ложь сейчас и тебе ни к чему. Ты за нее достаточно поплатился. А теперь предстоит платиться мне. Когда меня не допустили к участию в бессмертных деяниях, я тоже превратился из аристократа в интеллигента. Начал всюду выискивать не свершения, достигнутые без меня, а кивать на жертвы, на оскомину, порождаемую недоступным мне виноградом…

То есть служить тленному. Быть не двигателем, а тормозом.

Дело, конечно, тоже нужное… Только не для еврея. Еврей в России может выжить лишь в роли аристократа — тормозов каждому народу довольно и своих. Любому из нас вполне хватает собственных могучих тормозов — страха смерти, боли, голода, холода, унижения, утраты, — а вот тягловой силой воодушевляющего вранья наделены лишь редкие аристократические души. Вроде нас с тобой. Но мы оба отказались от своей миссии — служить красивой лжи. Служить бессмертию. Но тебя от служения отвергла несправедливость, меня… Да и меня она же. Только тебе она предстала в образе оскаленной акулы, а мне в личине канцелярской крысы, в декорациях скромного ада советской канцелярии.

Но итог оказался один — мы оба превратились из двигателя в тормоз, ты гуманный, я скептический. Ты неустанно подтачивал государственное вранье, ничего на предлагая взамен, кроме бессилия, кроме порядочности и скромности, а я неустанно демонстрировал мудрость гордого неучастия. Но стерты из памяти мы будем одинаково — миру нет нужды помнить о тормозах. Кому нужны тормоза?..

Страшный удар оглушил меня. Потом второй, третий… Только по занемевшим подошвам я понял, что громадная кувалда молотит в пол. Но прежде чем я успел что-то сообразить, вагон задергался, словно его кто-то бешено тряс за грудки, и с протяжным хрипом стал, сильно накренившись вправо. Чувствуя себя на палубе севшего на мель судна, стараясь не помять, я сложил обветшавшие листочки в папку, папку запихал в портфель и, повесив его через плечо, как полевую сумку, хватаясь за деревянные спинки, потащился в сторону первого вагона, надеясь что-то выяснить у машиниста.

Когда я с трудом распахнул дверь на тормозную площадку, вместо привычных, вписанных друг в друга высоких прямоугольников мне открылись прямоугольники, развернутые друг по отношению к другу на порядочный угол. Я с третьего удара бедром раскрыл и вторую дверь — палуба уже была завалена в противоположную сторону.

Наружные двери зашипели и разъехались. Держась за поручень, я заглянул под вагон. Вагонные колеса стояли на новеньком щебне, какой вечность назад я видел на дымящихся грузовых платформах. По щебню от головного вагона спотыкаясь брел классический железнодорожник с седеющими усами. Только на этот раз он был в летней голубой рубашке с погончиками, напоминающими рудиментарные крылышки.

— Что случилось? — заискивающе крикнул я, лихорадочно высматривая какой-нибудь ответный знак.

— Тормозная колодка полетела, — устало бросил он, даже не подняв головы. — Говорили им, говорили…

— А я билет потерял! — в последней попытке привлечь его внимание выкрикнул я, и на этот раз он проницательно пригляделся ко мне.

— Смехуечки тебе? — спросил он почти ласково, и я устыдился: разве папа бы выразился так не по-профессорски!

— А как теперь до города добраться?

— Ты ж в другую сторону ехал?.. Подожди, дрезину подгонят, в дистанцию позвонили.

Да бог с ним, я бы уж обратно…

— Иди обратно до шестьдесят шестого поста. Скоро пойдет обратная электричка. Если не отменят.

Я хотел спросить что-нибудь еще в безнадежной надежде, что он как-нибудь все же раскроется, но он посмотрел мне в глаза тяжелым проницательным взглядом:

— Кончай ерундой заниматься.

И я заткнулся.

Хрустя и оступаясь в свеженькой щебенке, я шагал среди чахлых болотных сосенок так долго, что в конце концов мне открылось: это и есть та самая железка от Воркуты до Воркуты-Вом, которую отец тщетно высвобождал из-под снега. А потом вдоль путей протянулась бесконечная полоса утоптанного песка, и я понял, что иду по зунтам, возвращаясь в утраченный рай своего детства. Правда, лужи с червонной водой все не было и не было, зато едва различимый сладостный запах, который я великолепно помнил, только никак не мог опознать, был несомненно тот самый, эдемский, и я устремлялся к нему так же уверенно, как полярный исследователь к Полярной звезде. Запах рос, рос, ширился и наконец с полной очевидностью превратился в вонь заброшенного станционного сортира, не знавшего унижения пронзительной хлорной пены.

Да, я оказался в раю своего детства. Все его цветы — полынь, репейник, крапива — радостно кивали мне из канав. Правда, не хватало белены, лебеды и конопли, зато пыль, рытвины, колдобины, ржавые железяки — все было на месте, только разбавленное раз так в пятьдесят, лишь с сортиром вышла передозировка. Наш резко континентальный климат любую субстанцию зимой обращал в камень, а летом в перекаленный артиллерийский порох. В здешнее же верзилище я не смог даже войти. Однако стоило мне занять самую дальнюю скамейку на пустынной рассыпающейся платформе, как запах вновь сделался волшебным. Любое место, где ты не знал смерти и сомнений, обращается в рай.

То-то отец без конца звал меня посетить свою Терлицу, стертую с лица земли огнем и свинцом… На что я лишь снисходительно улыбался.

Хорошее мартовское утро, и — страшная усталость к концу дня. Сначала наскочили на промоину, а дальше пошли переметы, перерезающие дорогу сугробы. Уставшие, мокрые, мы еле добрались до ночлега. Утром двинулись дальше, и снова: и день солнечный, и ветра нет — и откуда переметы! Вскакивали и выскакивали с лопатами из кузова и — за старую песню: “Раз-два — взяли, еще взяли…” На третий день мы решили бросить машину и идти пешком. Двадцать пять километров в день — это игрушка. А дорога одна — по реке. Вот так мы за несколько дней добрались до Абези (или до Сивой Маски?), где была перевалочная база от нашей Усть-Воркутинской. Кажется, тут заправлял дядя Коля Никитин, и с ним без свидетелей мы попрощались, как сын с отцом. Обнялись крепко и расцеловались, даже слезы выступили на глазах, ведь некому было улыбнуться по поводу нашей сентиментальности. Дядя Коля знал, что я убежденный коммунист, а у него были плохо осознанные эсеровские замашки, но и сейчас снова наворачиваются слезы. А ведь оба мы культивировали в себе черствость, чтобы меньше страдать…

Так мы пешком дошли до Усть-Усы. Долго ходили по поселку, пока нас пустили ночевать. Неудивительно, ведь бытовики (так для благозвучия называли уголовников) немало досаждали всем. А на следующий день получили по воркутинским справкам заветные паспорта. Тут бы написать о праздничном настроении, о мечтах и полетах фантазии… Да только не было этого ничего, было лишь чувство неопределенности. Не терпелось, конечно, повидаться с родными, — это, как ни топи в себе, все равно вынырнет, — хотелось к друзьям, хотелось скорее узнать все, что до сих пор скрывалось в неизвестности. Но идти пришлось снова пешком, хоть уже с б'oльшим чувством свободы. Нет, не в паспорте дело, что-то он меня не радовал. Хотя очень обидно было, когда я его потерял в 1966 году. Да и фото было жалко: наголо остриженная голова, лагерная гимнастерка стали для меня дорогой памятью. Милый мой друг, ныне, увы, покойный, мечтал устроить вечер, когда мы все наденем лагерное облачение и будем есть ржаные галушки с плохо отваренной соленой треской. Не довелось нам. Теперь я один должен об этом рассказывать.

Поделиться с друзьями: