Новый Мир ( № 6 2010)
Шрифт:
И кто его знает…
Никто ничего не знает. И нежный, ласковый, немного грустный голос все повторяет это, и нам как будто становится легче: никто ничего не знает. Казалось, песне не будет конца, как не будет конца и нашей свободе, радости, наслаждению. И когда певица умолкла, настала гнетущая тишина.
Еще бы раз, хоть один раз! Но — бодрым голосом диктор объявляет: “Концерт для полярников окончен, спокойной ночи”. И на глаза навернулись слезы. Слезы у людей, столько испытавших и столько повидавших, суровых и огрубевших, людей, для которых слезы — признак слабости, малодушия, но не глубоких чувств. Эти люди не плакали при самых тяжелых потрясениях, а тут…
Будто сызнова нас окружили колючей проволокой, снова сгустился мрак, снова принялась
Наверно, это тоже наша вина, что при жизни папа никогда не произносил высоких слов. Правда, в последние годы он все пытался вспомнить какую-то украинскую песню своего детства, но ему удавалось припомнить только “Ой…”.
Я заглянул в соседний вагон, но и там никого не было. Да нет, это уж совсем глупо — думать, что папа в поезд сядет, а ко мне не подойдет. Или… По предплечьям пробежали мурашки: а вдруг тогда в тамбуре был не сам отец, а какой-то его двойник?.. Сухость эта была уж настолько не отцовская… Ведь даже перед смертью, когда я появлялся у его одра, сквозь его серебро с чернью проступало измученное счастье: Лёвик…
Нет-нет, прочь сомнения: сомнения — орудие дьявола! Но отец-то мне объяснил, что, наоборот, орудие дьявола — это правда! Или правда только орудие пытки? Голос отца вновь разогнал внезапно нахлынувший морок.
А теперь вернемся в нашу милую землянку, что находилась вне зоны. К нам, в привилегированное общество, часто приходили гости. Моим гостем бывал профессор философии из Ленинграда Гоникман. Когда-то он присутствовал на лекции Сталина и задал ему какой-то невинный вопрос, который тот воспринял как подвох... Вспоминается эстонец-эмигрант, стиравший белье в прачечной. Элита имела возможность носить белье поновее и почище и отдавала ему стирать по особому заказу, расплачиваясь продуктами. Описывать же, какое белье носили мы, работяги, — небольшое удовольствие. Рубаха могла быть совсем без одного рукава, а чтобы она была целая, такого почти не встречалось. У подштанников могло недоставать целых полштанины — отрывали, видимо, на тряпки. А уж пятна всевозможного происхождения можно было найти повсюду. Но брезговать нам не полагалось, а я не хотел ничем отличаться от моих друзей-грузчиков. Другое — у меня вызывали гораздо большую брезгливость рассказы соблазнявшего меня политического деятеля.
Почему-то с политической работы (кажется, в Коминтерне) он попал в директора Ленинградского мясокомбината. И тут началась “настоящая” жизнь. Рестораны, женщины, вино… Пишу через столько лет, и прежняя гадливость к нему возрождается снова. Но было и много чудесных встреч. Крупский, кажется бывший главный инженер Главнефти, старый русский интеллигент, которого странно было видеть в тюремной робе остриженным наголо, рассказывал о главном инженере Спецстали (фамилию не помню). В своих показаниях тот говорил о диверсиях и вредительстве, к которым якобы был причастен его начальник Тевосян. Когда руки Ежова потянулись за Тевосяном, за него вступился Микоян, и ему поручили встретиться с этим инженером, чтобы проверить показания. И вот однажды арестованного инженера вызвали для беседы с Микояном. Он очень обрадовался и рассказал, что он и сам ни в чем не виноват и что Тевосян не причастен ни к какому вредительству. Тогда Микоян начал его избивать за отказ от прежних показаний. А через день его снова вызвали к Микояну, и сколько тот ни добивался от него правды, он беспрерывно твердил, что и он вредитель, и Тевосян с ним заодно. И как оказалось впоследствии, первый Микоян был загримированным под Анастаса Ивановича энкавэдистом.
Может быть, это была и легенда, но все в нее верили.
Еще: Буценко — секретарь ВУЦИК, старый большевик… Его прислали сторожем на электростанцию. Произошла небольшая авария, и у всех отлегло от души, когда на собрании представитель управления свел все к техническим неполадкам, в которых никто не виноват. Но тут поднялся Буценко: “Надо искать вредителя!” К счастью, технический эксперт не поддался высокой бдительности. А Лекаха, не раз выручавшего во время аварий, перед освобождением соблазняли всяческими благами, чтобы он остался вольнонаемным. Он наотрез отказался. “Тогда вас снова привезут сюда под конвоем”, — пригрозили ему. “Под конвоем работать буду”. В 70-е я навестил этого умного порядочного человека в Днепропетровске, разыскав его в силу счастливой случайности.
Орудием этой случайности послужил я сам. Моя однокурсница в гостях у своего двоюродного дяди в каком-то рассказе упомянула мое имя, и тот сказал, что тоже знал на Воркуте Каценеленбогена — самого благородного человека, которого он когда-либо встречал. А дело было лет через тридцать-сорок. Оставить по себе такую память — это тоже надо было ухитриться.
Но ведь Леках-то запомнил тебя настоящего, не фальшивый образ, разве нет, папочка? Ну что же ты все молчишь!.. А, понятно, Лекаха ведь тоже давно нет на свете…
Кажется, на свете не осталось вообще никого, безлюдная отощавшая тайга покрыла всю страну от Воркуты до самых до окраин, и поезд так вот и будет из последних сил долбить по ржавеющим рельсам, покуда в обвисающих проводах не иссякнет последнее электричество.
Лагерного начальства я, слава богу, не знал, но слышал хорошее о начальнике Барабанове. На удивление хорошей славой пользовался сотрудник 3-й части Апин и его жена, заведующая столовой, — крупная, рыхлая женщина, старше его лет на двадцать. Говорили, что он должен был жениться на ее дочери, но та умерла, и он увез с собой ее мать. Она часто помогала заключенным. А когда привлекли к ответственности тех, кто чинил беззаконие в лагере, Апина не тронули. И все были очень рады.
Чувствую, что изображаю не людей, а мумии, но что делать — столько вокруг этого нагромождено, в том числе и лжи с обеих сторон, что хочется по мере своих слабых художественных сил и полустершейся памяти хоть немножко воссоздать атмосферу того времени. Вдруг и мои заметки послужат мазком в будущей картине. Ведь не сразу и Воркута строилась…
Понимаю, хотя бы мазком, но послужить истории.
Пленум ЦК в январе 1939 года и доклад Жданова всех нас всколыхнули. Убрали Ежова, назначили Берию, и сразу почувствовались свежие веяния. Мы это расценили как нечто естественное: столько людей ни за что сидят, вот наверху и разобрались. И посыпались заявления на имя Сталина. Каждый думал, что он этим и себе поможет, и других спасет. Написал и я. Так хотелось, чтобы все, содеянное с нами, оказалось делом какого-то недоразумения, чьей-то частной злой воли. Пусть это будет хотя бы Ежов, в которого мы так верили в 1936 году. И это наше недомыслие было очень на руку тому, кто в действительности все творил.
Но мы и у себя видели много перемен. Убрали большинство наших начальников. Говорили, что их вызвали в Архангельск и там посадили. Приехали новые люди, более гуманные. У нас “на командировке” появился полковник Литваков. Говорили, что он из Свердловска и отказался вести дела СПО — секретно-политического отдела, за что его и отправили сюда. И тут от него тоже никто не видел никакой обиды. Ходит, смотрит, никого не понукает… Хотя однажды и он вызвал у нас возмущение. Я уже писал о пятидесяти восьми километрах узкоколейки Воркута — Воркута-Вом. Говорили, что под каждой шпалой лежит по человеку, а выплатили за земляные работы в десять раз больше, чем было сделано. Это и была знаменитая туфта, без которой люди не могли бы получить даже шестисотраммовую горбушку. Дорога действовала только летом, а зимой ее так заваливало снегом, что бессмысленно было раскапывать. И вот Литваков решил сделать ее действующей и зимой. Ежедневно сотни людей выходили с обоих концов ее раскапывать. Это стало, видимо, делом престижа. Несколько дней и наша бригада выходила на раскопки. Местами надо было прорубаться сквозь снег толщиной в 2 — 3 метра. Наверх его уже не выбросить. Пришлось по сторонам делать галереи и работать в два этажа. Страшно выматывались, но природа над нами только смеялась. Два-три дня копаем, а на четвертый все заваливает снова. Кажется, до самой весны мучились, так и не пропустив ни одного поезда. (Может быть, один и пробился, но не более.)
Но это было еще сравнительно невинное. Хотя и таких “невинных” работ было немало, в том числе и “добровольных”. Вот одна из “добровольных”: поехать на санках за 12 километров и привезти крепежник. Но санки без лошадей, вместо них ВРИДЛО — временно исполняющие должность лошади. Три человека отдают свой выходной и получают на троих пачку махорки. Я временами даже завидовал курильщикам. Завалятся на мешки в перерыв и наслаждаются цигаркой. Лица прямо блаженные. Пробовал приобщиться, да не получилось. А курильщики за минуту блаженства отдавали выходной, и это считалось удачным обменом.