Новый Мир ( № 6 2010)
Шрифт:
Пару раз мы подъезжали, причем один раз это чуть не закончилось скверно. Догнала нас машина с закрытой будкой в кузове. Остановили, нас посадили в будку и заперли. Подъехали к очередной командировке, и шофер пошел туда быстренько перекусить. Но прошло полчаса, час, полтора — мы стали замерзать. Сначала начали бороться, но тесно, чувствуем, что коченеем, какая-то пустота образуется между телом и одеждой. На мне грубошерстное пальто Шкляра, однако на морозе все превращается в тоненькую паутинку. Стучим, кричим — ни звука, нужно ножами резать будку, но как решиться на порчу казенного имущества? Врагами народа из-за окончания срока мы быть не перестали — готовая антисоветская организация… Шофер, как опять-таки и положено, явился в самый критический момент.
Пассажирских
Ночью кто-то из спутников меня тихонько растолкал. Старухи в кровати не было, а из комнаты раздавался веселый смех, в том числе женский. Мы попали в “малину”. Хотя икон был полон дом. Чуть свет мы вскочили, оделись и ринулись к вокзалу. К чести железнодорожного и милицейского начальства, билеты нам выдали бесплатно и в первую очередь: поторопились очистить вверенную им территорию от сомнительной публики. И на второй день мы были в Кирове. Это уже город. Но мы не совсем гармонировали с ним в своих валенках. Солнышко, тает снег… Сначала прыгаем с сухого на сухое, а потом машем рукой: не привыкать. Сперва подмочили ноги чуть-чуть. Холодно. А после второго и третьего раза и вода согрелась. Ничего. Не такое видали.
За хлебом очередь, мы покупаем бублики и вешаем по вязанке на шею. Идем вразвалочку по улице, грызем бублики, смотрим, как на диковинку, на большие дома, читаем все вывески подряд, пока не наскочили: областное управление внутренних дел. О, скорее мимо.
На вокзале вечные очереди, но наши справки чудодейственны. И на следующее утро мы уже в Горьком. Валенки мы в вагоне подсушили, а утром подмерзло — можно шастать. И где-то я заметил вывеску “Отдел народного образования”. И на диво: самый теплый прием. Я на седьмом небе. Все годы на Воркуте я вынашивал мысль, что вернусь на волю — и в рабочие. Но когда воля стала реальной, подспудно зарождалось и другое: школа, дети, наука… Ягоды нет, Ежова нет, а дети вечные.
Эх, папочка, и оставался бы ты с этим вечным, нес малым сим другое вечное. В тебе же и видели посланника из мира Истории! А ты с годами начал подводить к тому, что никакой Истории, какой ее нам Бог дал, у нас нет и быть не может, а есть только нескончаемая афера злодеев и дураков. И единственные доблести в нашем мире — это порядочность и скромность. Антей взбунтовался против власти Земли — оставил и себя без красоты и величия и у других попытался их отнять. Да только кто же согласится отдать воду, воздух, солнечный свет? Ты отнял их только у себя.
А у меня? Нет, стремление приложить руки к созиданию чего-то бессмертного заронил в мою душу несомненно ты. А убил его я сам. Канцелярского тыканья не вынес.
Но если дают работу в Горьком, значит, дадут и в Киеве. И через день Москва. Сухо на улицах, и в душе блаженство. Закомпостировал билет в общий вагон, и за дела. У меня “нелегально” (как звучит для юноши 20-х годов!) вывезенные письма к женам, к родственникам. Передаю живой привет, люди бесконечно благодарны. Кормят, поят, благодарят, завидуют. И ты счастлив, что принес людям радость. Так что в поезд вскакиваю чуть ли не на ходу. Мест нет. Но у меня ни капельки огорчения — быстро забрасываю под скамейку свою котомку, стелю на пол роскошное шкляровское пальто и прямо с торца ныряю туда. Кто-то заворчал — нет мест для их вещей, но я уже кум королю. Пришел проводник — я показал билет, и до утра. Добропорядочные соседи всю ночь возились: вероятно, я им не внушал доверия, а мне это нравилось. Утром я им представился, и они меня даже чем-то угощали. Поахали, поохали немного насчет матушки-судьбы…
А Киев — солнечный, светлый, сухой. Выхожу из вагона чуть не последним, чтобы побыстрее растаять в толпе. Вот он — Киевский вокзал, но ничто не поет во мне — только бы незаметно нырнуть и вынырнуть. Хотя до моего дома всего пять минут ходьбы. Зато в вокзале я сразу попал в объятия профессора Штепы, у которого одно время был ассистентом в польском пединституте, пока там всех не пересажали. “Вечером ко мне!” — “Завтра, сегодняшний вечер дома”. Его тоже арестовывали и страшно избивали, но он ничего на себя не подписал, и Берия его освободил. При немцах он сделался редактором украинской газеты и поносил евреев. Умер профессором Мюнхенского университета, — видимо, прямых преступлений за ним не было. Юридических.
Это словцо — “юридических” — было на удивление сдержанным. Видно, трудясь над своими записками под присмотром адских кураторов, отец вновь приобщился к источнику народной силы — бессмертному запасу воодушевляющего вранья, а потому вновь обрел добродетель сильных — великодушие. Вдруг вспыхнуло, как папа с неудовольствием повторял чьи-то слова с украинским акцентом: “Штепа в Мюнхэни здох” — вроде как слишком примитивным казалось ему такое отношение. Хотя Штепа поносил евреев, когда их убивали, а не просто не брали в стратегические сферы…
Про смерть Штепы папа говорил еще в Каратау, в Ленинграде такое попустительство было уже невозможно — снисходительность не уживается с одиночеством. Ради чего снисходить к тем, кто тебе совершенно не нужен?
Но где же электричка? На пустом перроне не было и подобия расписания.
И вот я уже на кухне, где пять лет тому встретил ночных гостей. Мама, сестра. Бегут за папой. А я держусь так, будто ничего не случилось. Уехал и приехал. Только позже я понял, что и моя жизнь, и я сам изменились необратимо.
Но как же я жил все те годы, пока в моем паспорте чернела известная статья, когда во всех анкетах я должен был писать “был судим”, а в бесконечных автобиографиях добавлять и некоторые подробности, чтобы не дай бог не заподозрили, что я хочу что-то утаить? Ответ простой: как все люди. Друзья встретили тепло. Документы об образовании и работе выдали и в университете и в пединституте с глубоким сочувствием. И так было всюду до того дня, когда президиум Верховного суда меня окончательно реабилитировал. Лишь при устройстве на работу отказывали и прямо, и косвенно, и сочувственно, и грубо, но как только начнешь работать, забудешь все на свете. Спасибо вам, добрые люди! И в бывшей республике немцев Поволжья, и в Степногорске, богом забытом руднике в степях Северного Казахстана, никто никогда и ничем мне не напоминал о моем неполноправии. Правда, время от времени органы госбезопасности и внутренних дел приглашали, беседовали, но все это было вполне корректно. И в 1942 году, когда меня высылали из бывшей республики немцев Поволжья, и в 1949 году, когда начальник Россошанского райотдела госбезопасности подполковник Смоленский всю ночь со мной беседовал и предложил покинуть город, — все тоже было корректно и благопристойно. Служба есть служба, инструкции надо выполнять.
Правда, первое “изгнание” было намного более обидным. Война, я делаю все, что в моих силах, чтобы хоть в тылу помогать стране (на фронт меня не взяли по инвалидности — зрение). И вдруг… под конвоем на вокзал. Ах, так и для меня не будет ничего, кроме моей собственной шкуры! Но, к счастью, этот мгновенный порыв тут же развеялся, когда я оказался рядом с новыми людьми в новой школе. А в другом тяжком году — в 1949-м — я уже каждую минуту чувствовал людское тепло, и уже не было такого упаднического настроения. Надо работать, и все.