Новый Мир ( № 6 2010)
Шрифт:
В сущности, все содержание литературно-социальных процессов во второй половине века сводилось к борьбе «направленческой», «учительной» этики литературного труда с рыночной стихией. Закономерно внимание исследователя к такому жанру, как «роман литературного краха», где этот конфликт лежит в основе сюжета. Реальная литературная жизнь, однако, давала поле для достойного компромисса.
В списке наиболее читаемых книг по годам, составленном исследователем, шедевры Толстого, Достоевского, Тургенева, Гончарова соседствуют со «злободневными» опусами Потехина, Боборыкина, Всеволода Соловьева — но в приемлемой пропорции; в рейтинговые списки наиболее высокооплачиваемых писателей попадают лишь немногие из сочинителей откровенной «развлекухи» (Салиас, Крестовский), причем далеко не на первых ролях (первые строки рейтинга занимают поочередно Толстой и Тургенев, а в 1900-е годы — Горький, которому платят больше, чем Чехову; за один авторский лист прозы буревестник революции
Вторую часть книги составляют статьи, примыкающие к основному исследованию. Они также содержат чрезвычайно ценный и умно сгруппированный фактический материал, но иногда слишком категоричны в выводах. Например, статья о детективах в России начала XX века заканчивается очень ярким пассажем, объясняющим слабое распространение этого жанра недостаточной развитостью правового мышления и общей отсталостью страны. Но правовое мышление и ныне — не самая сильная сторона российской цивилизации, а детективы более чем популярны. Или вот завершение статьи «Символисты, их издатели и читатели»: «Таким образом, будучи новаторами в эстетической сфере, в сфере литературного быта, символисты придерживались архаичных (для конца XIX — начала XX века) романтических антирыночных установок. В реальности, разумеется, прожить с такими установками было нельзя, поэтому, несмотря на все декларации, по мере расширения своей аудитории литераторы-символисты начинали входить в общую литературную систему и подчиняться законам рынка». Здесь приходит в голову целый ряд возражений. То, что произведения нескольких символистов (Сологуба, Ремизова, Блока) достигли окупаемости, еще не означает, что «новое искусство» в целом перестало быть убыточным и нуждаться в спонсорских вложениях; молодые поэты 1910-х годов, например акмеисты, сталкивались зачастую с теми же проблемами, что и символисты в начале пути, и даже в более острой форме (так как у них не было богатых меценатов). Для «высокой» модернистской литературы, особенно поэзии, «антирыночная» позиция в XX веке отнюдь не являлась архаичной, и это относится не только к России.
А. Ю. А р ь е в. Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование. СПб., «Звезда», 2009, 514 стр. («Русские поэты. Жизнь и судьба».)
Наверное, правильнее было бы назвать эту книгу (представляющую собой уже вторую биографию одного из больших поэтов Серебряного века; первая, написанная В. П. Крейдом, вышла несколько лет назад в серии ЖЗЛ) «Иванов: жизнь в искусстве». Основное внимание биографа уделено профессиональной деятельности поэта, его литературным делам и взаимоотношениям, а не его противоречивой и колоритной личности. Это делает книгу, возможно, менее интересной для массового читателя, зато еще более ценной для специалистов.
Чего стоит хотя бы полный (или практически полный) свод критических отзывов о публикациях Иванова, плод большой и истовой работы исследователя. Единственное, что смущает, — порою чрезмерно эмоциональный и оценочный тон публикаторских комментариев: «Шаблонным — и намеренно шаблонным образом оценил „Розы” Владимир Вейдле. Поклонник Ходасевича (и в угоду ему) <…> занялся самой обычной спекуляцией <…>». И неудобно так писать об одном из лучших русских критиков XX века (впоследствии, как сам же Арьев указывает, Иванова оценившем), и странно выглядит живая полемика с текстами восьмидесятилетней давности. Интересные и парадоксальные сюжеты, связанные со взаимными оценками писателей, были бы, может быть, еще ярче и острее, если бы биограф, щадя своего героя, порою не опускал неприятных для его памяти деталей. Например, того, что «беспрецедентно грубая заметка» о Набокове написана в ответ на неблагоприятный отзыв того о романе Ирины Одоевцевой, жены Иванова (характерное для круга «Чисел» смешение литературы и житейских отношений!); или того, что статья «К юбилею Ходасевича», в которой Ивановым были «окончательно сведены счеты» с главным соперником, была напечатана под псевдонимом, совпадавшим с именем реального писателя (публиковавшегося в одной с Ходасевичем газете)… Поведение другой стороны тоже было далеко не безупречным. Знать все это надо: иначе накал полемики, которую вели между собой парижские русские литераторы, до конца не понятен.
Детали «житейской» биографии, в том числе новые, важные и интересные (чего стоят история гибели отца поэта, который покончил с собой, предварительно застраховав свою жизнь, или подробности пребывания Иванова в кадетском корпусе, или его попытка выехать за границу в 1918 году якобы для воссоединения с первой женой), поневоле оказываются как бы «на полях» творческой жизни, а зачастую опускаются в сноски. Что ж, таков выбор автора, и таков жанр книги. Хотелось бы только (опять же) чуть большей откровенности; попытки иногда немного «пригладить» Иванова оборачиваются несправедливостью в адрес его современников. Бенедикт Лившиц, в «Полутораглазом стрельце» пустивший высокомерно-язвительную стрелу в адрес «Жоржиков Ивановых» и «Жоржиков Адамовичей», не знал, что вышло позднее из этих эстетов. Но автор «Жизни Георгия Иванова» хорошо знает, что Лившиц — большой поэт, ни в чем не предавший своей молодости, и мемуарист более добросовестный, чем сам Иванов. Cтоит ли обвинять его в «разнузданных инсинуациях»? (Кстати, в чем инсинуации? «Греческие вкусы», как деликатно выражается Арьев, молодого Иванова — факт несомненный и общеизвестный.)
Наконец, большой подарок читателю — собрание писем Иванова, приложенное к книге. Особенно хороши поздние письма к Роману Гулю — как психологический документ, источник биографических фактов (нуждающихся, само собой, в проверке) и затекстовой комментарий к тогдашним стихам. Комментарии Арьева, как всегда, подробны и точны.
С е р г е й С т р а т а н о в с к и й. Оживление бубна. М., «Новое Издательство», 2009, 66 стр. («Новая серия».)
Сергей Стратановский, один из ярчайших поэтов ленинградского андеграунда 70 — 80-х, на рубеже 90-х пережил серьезную творческую «мутацию». На смену написанным в гротескно-монументальной «полилогической» манере ранним вещам (в основном и определившим место Стратановского в истории русской поэзии) пришли короткие, эпиграмматически заостренные стихотворения, держащиеся на тончайших движениях интонации. Среди них тоже есть истинно замечательные; но предпоследняя книга, «На реке непрозрачной» (2005), показала, пожалуй, известную исчерпанность этого пути.
Удачи Стратановского в последнее десятилетие связаны с переходом от лирики к эпосу. В молодости серьезно изучавший мифологию и фольклористику (под руководством самого Проппа), он обратился к мифологическому наследию тюркских, финно-угорских, палеоазиатских и других «коренных» народов Восточной Европы и Северной Азии. В сущности, это особый мир дорусской России, соотносящийся с исторической страной, как у Толкина — мир эльфийского Средиземья с пришедшим ему на смену миром людей, как мир хтонических титанов Голосовкера с миром олимпийцев. Этот древний мир пропитан магией; но магия эта умирает, уходит, и именно ее гибель и является основной темой книги. От магических сил отрекаются добровольно: карело-финский первочеловек Вяйнямёйнен не может (или не хочет) помочь русскому князю волшебным словом, но вступает рядовым в его войско, чтобы встретить долгожданную смерть; шаман отказывается от своей силы ради спасения жены; чукча Кымылькут предпочитает смерть от горя магическому насилию над возлюбленной. И все же древние боги не до конца покидают мир: они лишь переселяются в иное измерение, в вечность, оказываются современниками, собеседниками и Гильгамеша, и нынешних людей с их болями и проблемами —
<…>
потому что мир Нижний, мир хищный
Никогда не исчезнет.
Стратановского легко обвинить в модернизации, в «гуманизации» мифа, смягчении его древней, беспощадной, внеэтической природы. Но таковы законы, по которым работает поэт: он — не романтик и не юнгианец. В древнем, архаическом он выбирает то, что соответствует самоощущению и нравственному опыту современного человека, что связывает это самоощущение и этот опыт с вечностью.
В выборе сюжетов и их разработке нет поражающей воображение экзотики, но есть мудрость и благородство.
Прозаическое повествование на сюжет тюркского эпоса «Идигей», включенное в книгу, на наш взгляд, несколько слабее стихов.
А л е к с а н д р М и р о н о в. Без огня. М., «Новое Издательство», 2009, 120 стр. («Новая серия».)
Среди нескольких больших поэтов уже помянутой блистательной ленинградской плеяды 1970-х Миронов — самый странный, даже загадочный по своему генезису. Для всех этих поэтов культурное сливалось с природным, стихийным; культура осмыслялась как переплетение саморазвивающихся, жизнедающих и опасных энергий. Но и Стратановский, и, конечно, Кривулин, и даже Шварц (хотя в ее случае это наименее очевидно) шли из рационального вольтеровского космоса в бессознательное, осмысляя и осваивая его. Миронов же двигался в обратном направлении; его лирика начинается со сводящих дыхание энергетических волн, источник которых — и уязвимая телесность поэта, и культурная память, сливающаяся в подобие тревожного и сладкого сна. Та же самая память, но уже более ясная, «дневная» ее ипостась помогала овеществить и оформить эти волны.
Как и Стратановский, Миронов сильно изменился в 1990-е. Лирические волны стали суше и острее (но не слабее), память — более избирательной, но притом более ломкой, нервной. Новая книга состоит из совсем стихов старых и написанных в последнее десятилетие. Среди старых есть и неоднократно печатавшиеся («Сколько праздников! Сколько естественной радости, радужной пыли…», «Чуть солей, чуть кровей — придушить и размять…», «Свет сплоховал, и я зажег свечу…» и др.), есть и стихи, не вошедшие в вышедший шесть лет назад однотомник. Среди них — трогательное и красивое стихотворение на смерть В. Н. Петрова, талантливого прозаика, искусствоведа, мемуариста, друга Хармса и Кузмина: