Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 7 2006)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Климов же творит совсем другой мир — в первом же стихотворении спешит объявить себя Обломовым, а Чернаву — дивным обломовским сном.

…Сорвется яблоко, по крыше

Ударит, скатится в траву,

Очнусь и в моровом затишье

Спать продолжаю наяву…

А мы и поверили? Лукавит он, ой лукавит! Играет то есть. В Обломовку — в рай — в Эдем. Литературные фигурки расставляет. “Чтоб никаких Андреев Штольцев, / Андреев Штольцев никаких”. Только вы не поддавайтесь на мистификацию, присмотритесь внимательнее — его Чернава не Обломовка, да и он не ленивый Илья Ильич, а скорее хитрый подмигивающий Пан — со свирелью, между прочим. Он не только наблюдает, он еще и работает — ведь крепостного Захара у него нет, а “томаты-лампионы”

с баклажанами, как известно, не вырастут сами.

Как полководец, я прохожу рядами

Славной пехоты картошки и бороздою

Каждой любуюсь; ветер идет верхами,

Жук за межой пограничной грозит войною…

Труд, но не выморочный, а насущный — и как бы незаметный, естественный. Блаженная, совершенная страна. Это не “блуд труда”, не Штольц — здесь трудом предвосхищается Праздник, концентрированная радость возвращения горожанина к первозданной природе, радость тактильных ощущений, праздник освобождения в человеке самых подлинных и первичных сущностей. Своего рода Эрос высшего порядка. И в этом ряду стихи — тоже труд, но естественный, как выдох. Что бы тут припомнить в параллель?

Может, это Диоклетиан со своей капустой? Или Гесиод — “Труды и дни”? Но там дидактика, а Климов никого не учит. Чудит, словно примеряет роль деревенского простачка. И тащит в стихи этот русский архетип: “Сел я, дурень, в автобус, поехал в деревню Глушица, / A вечерний автобус обратно за мной не пришел”. Любую сказку возьми — дурак всегда асоциален. На чужой взгляд, он всегда вроде как ерундой занимается. Старшие братья при деле, а он — так, рассеянье одно… Но именно дурень нарушает машинальность жизни и заново задает миру вечные вопросы, которые для него никогда не решены.

Социум с его ускорением, толпа, где все спешат, метро, “вид изощренно-разобщенный” — все это осталось в мегаполисе, не вспоминается даже. “Пусть задохнутся города, / Живое жизнь мертвит и губит…” — пишет Климов, подмигивая традиции, даже ритмически повторяя пушкинскую “неволю душных городов”. Тут кстати вспомнится и Лермонтов, прямо сказавший о единственной позиции человека — лицом к лицу с природой, когда “и счастье я могу постигнуть на земле, и в небесах я вижу Бога”.

Я вышел в сад, оставлен голосами,

Стопы тихи.

В нем тишину предвечной Гефсимани

Стригут верхи.

Но не стоит искать в проклятии городу социальный протест — в поэтической системе Климова протест в принципе невозможен. У него социум — за скобками. Недаром в его стихотворном мире плотность населения стремится к нулю. Бродят рядом такие же, как он, асоциальные чудики — бабка, дурачок Грын, — да и те редки, как на полевой дороге.

Лирический герой Климова в Чернаве абсолютно “свой”, он не только растворен в природе, но и равновелик всем — коту, собаке, гусю, даже червяку, поэтому так легко отказывается от всех оппозиций привычного мышления. Он не превосходит животных, не проникнут антропоморфными предрассудками — он равноправный член осязаемого братства, соединяющего человека со множеством единичных существ. М. Пришвин где-то писал, что подлинное величие человека проявляется в умении видеть природу “без себя”, не навязывая ей как обязательную нагрузку своего присутствия. Такова и Чернава — своего рода семейный круг, в котором нет причин ни для какой самовлюбленности. Для фольклорного дурака нет понятия “братья наши меньшие”. Он запросто беседует если не с волшебной щукой, то с обычным колорадским жуком — ведь, по его мнению, “достанет картошки и нам и врагу”. И “белокочанные головы” для него — такие же достойные участники разговора. Он в этих разговорах сам себя обретает.

Современная культура с ее упором на визуальность и экшн может интерпретировать климовские тексты просто как набор статичных летних картинок, но здесь важнее другое — в них присутствует “струи незримой легкое движенье”, динамическое перетекание одних природных сущностей в другие, слияние и симбиоз, источник жизненных сил:

Мы вместе с деревом дышали,

Мы поглощали благолепь

И в это утро

представляли

Биологическую цепь.

Меня с земли приподымало,

Так крепко ствол я обнимал, —

Я выдыхал, оно вдыхало,

А выдыхало — я вдыхал.

Предопределен авторский выбор универсального образного ряда, через который в стихах преломляется окружающий мир, да это и выбором назвать трудно — реальность сама себя диктует, находя себя отраженной в исконном языке. Дерево, река, гроза, пчельник… Стихи текут как мед и молоко. Отсюда недалеко до фольклорной образности — но, в отличие от нее, пейзаж климовской Чернавы вобрал в себя дополнительные культурные коды, не только природу, но и цивилизацию, обеспечивая не столько топонимическое, сколько объемное мировидение. Казалось бы, похоже на Заболоцкого (“Читайте, деревья, стихи Гесиода”), но пафос Заболоцкого — умное перевоспитание человеком неразумной природы. Вот уж чего у Климова-Южина нет совершенно.

Ключевой образ — пчелы, улей. Подробная технология пчеловодства — как реальность и как метафора. Он сам мед собирает, сам выкачивает из сот — “мед поэзии” в том числе. Вот этот мед — он у него и есть прародитель искусства и философии. Пчелу, как известно, воспитывать не надо. А еще нюанс — она не выносит грубой пищи. И если искусство сродни нектару, то его центральное, знаковое действо — приручение цветка. Именно приручение, а не уничтожение. Добывание меда — это вам не охота и не рыбалка, это их полная противоположность, чистая “минус агрессия”. “Честный пчеловод” не транжирит жизнь и не торопит время, как в погоне или ловитве, как в бешеных ритмах большого города, — он занят медленным делом, он один на один с созданием драгоценной субстанции.

Лирическому герою Климова присуща обостренная чувствительность. Обычно городской житель не может сосредоточиться на мелочах — у него “обожжен” вкус. Привыкший к “клиповому” мышлению, он ищет непрестанно меняющихся сильных впечатлений, ни на одном не фиксируясь. Но жизнь на клочке земли, носом к носу с одним и тем же огородом, укрупняет каждую деталь, поднимает ее до метафизического события, экзистенциального напряжения. “Что не вмещает разум — / Oхватывает взгляд”. Вызревание очередного помидора — чистый хеппенинг, источник эмоций. Эти сильные эмоции касаются не просто мелочей жизни, а просвечивающей сквозь них онтологической глубины.

Первичной формой фиксации сверхчувственного опыта всегда был миф, достраивающий полноту обыденности до универсума, — это как раз умение гармонично “быть” в этом мире. Вот и в “Чернаве” все одновременно обыденно и мифологично. Бродят в книге две великолепные коровы, и обе соразмерны… нет, даже не человеку — грозе! Первую человек видит из окна вагона, вырываясь из города, когда едет наконец — туда, навстречу своим “Эдемским играм”! Эта корова — Изида на фоне классического неба, а “двужильный рев” другой — отражение стихии грома. Вот почему Климов избегает сложной поэтики — лингвистические игры, версификационная изощренность ему не нужны, ведь сама реальность уже избыточна. Только здесь, наедине с собой, в отсутствие циничной и бегущей пафоса публики, он может “услышать наконец себя”, дать себе волю говорить о главном и очень глубоком, выясняя свои отношения с мирозданием. Именно генетическая память “несовременного” языка позволяет ему это делать. При этом лирический герой Климова то и дело играет в классический XIX век, но это не совсем так, у того — свои культурные привязки. Скорее, здесь выражено что-то и вовсе вневременное . Образ вечности проступает у него в самом простом, в главных константах мироустройства. Чернава вся — сквозная метафора, поэтому автор оказывается внутри культуры, внешне сделав жест выхода вовне. Копая грядки — играет в бисер, и тогда между пасекой и огородом находится место литературе, Катулл с Державиным здесь смотрятся естественно, как соседи-собутыльники, как Хрустальный Гарик — который “был меня талантливей во всем: / Поэт, хотя не написал ни строчки…”.

Поделиться с друзьями: