Новый Мир ( № 7 2007)
Шрифт:
— Чтой-то парохода нет. Либо затонул?
— Скажешь тоже...
— А то не бывает... Я видал, как не такие крейсера тонули...
— Это где ж ты видал?
— А на Каспии, на море. Я там в узилище был, нас ссыльными на островах содержали. Бывало, слух идет: будет пароход с пополнением. Ожидаем, а парохода нет. Меж начальства разговор: затонуло судно при сильной волне...
— То на Каспии — там море, глубина...
— Глупая ты женщина. Думаешь, крейсера сами тонули? Им помогали, чтоб народ избыть...
Становится
— Покров завтра. К заутрене бы поспеть. И куды она, посудина эта, запропастилась? Вниз бы сплавляться — на баркасе бы доплыл. Душа покаяния просит, — не унимается старичок.
— У тебя лодка либо есть?
— А на чем же я рыбку ловлю! Оно навроде ноне есть, а завтра не будет...
— Чего такое?
— Да ить власть: сегодня мое — завтре твое будет. Скотинка у меня прежде была — навроде моя, а посля чья стала? В колхоз свели — она там передохла. Меня как свово дома и собственности лишили — на Каспий услали — рыбные колхозы налаживать. А там — жар неподобный, гнуса этого... А ты: мое — твое. Все таперича обчее. Вот машинка у меня в войну была (вернувшись из лагерей, старик портняжил). Такая машинка, не поверишь — железо строчила. Пришел один. Говорит: ты налогов не платишь, давай сюды орудию обогащения...
Повздыхали, разбрелись...
Противостояния красных и белых, разумеется, не наблюдалось, но бывали мелкие комичные стычки. Андрей Федорович, у которого когда-то был именной наган (его у него отобрали, ибо Андрей Федорович грозился застрелить любовника своей молодой жены), заспорил с соседом Федором Савельевичем. Бьет себя в грудь и кричит:
— Я — революционер!
Савельич ему в ответ не менее громко:
— А я — контрреволюционер, — вряд ли понимая значение раскатистого слова.
Я догадывался, что многие раньше были за белых, но где они теперь?
За белых, сказывают, воевал одноногий старик-пасечник Сисой да красноносый и веселый дед моего приятеля Леньки Бирюкова, который рассказывает всякие байки о Франции с интимными подробностями про французских барышень, для мальчишеских ушей, надо сказать, неподходящее. Как он оказался в такой далекой стране? — уходил с белыми казаками…
Посаженные и изгнанные в двадцатые, добитые в тридцатые, редкие из “вандейцев” доживали дни в родных местах. Они мало говорили о своей юности, не засвечивались, но порой намекали на что-то такое, о чем хотелось знать подробнее.
...Подробности доходили из семейных рассказов.
Поздней осенью 1919 года дислоцированные на левом берегу красные части готовились к решительному штурму непокорного донского правобережья. Из остатков способного держать в руках оружие населения вновь стали образовываться ополченческие дружины. Все эти ополченцы еще с 1918 года назывались “христовым воинством”. Выходили в поход с хоругвями, с вилами, ну и с берданками, у кого оставались. Престарелый старший урядник, мой прапрадед, и стал у ополченцев с хутора Верховского за командира.
Красные переходили Дон от Черной Поляны уже по льду. Войско спустилось по крутому песчаному яру на тонкий лед и устремилось в сторону хутора. Семидесятилетний, но еще бодрый старик скомандовал зычным урядницким голосом: “Первый взвод! Пли!”
Неравенство сил было слишком велико. Ополченцы скоро устремились в отступление. Кто-то ускакал вдогонку частям Донской армии. Остальные рассыпались, попрятались, затаились.
Урядник загодя решил вслед за регулярной армией не отступать. Он единственный мужчина в доме, у него жена, дочь, внучки, да и годы не те. Неприметно добрался он поздним вечером до родного база и залег на печи за занавеской, прикинувшись больным. Дочери и старшей внучке-подростку велел напялить на себя тряпье пострашней, чтобы не привлечь к себе внимания красных гостей.
Хуторяне его не выдали, не сказали комиссарам, что он у ополченцев за командира был, — своих еще не выдавали. Старик избежал расказачивания, когда, захватив хутор или станицу, красные всех подозрительных расстреливали для устрашения. А все ж, в свои восемьдесят, погиб в тюрьме — спустя десять лет, по доносу.
Удачливый в хозяйственном деле, построивший новый дом, он не противился распоряжениям власти: свел в колхоз скотину, отдал на общее дело сельскохозяйственные машины. Но язык острый куда спрячешь.
Идет он как-то раз из станичной церкви к себе на хутор. По дороге встречается местный стукачок:
— Куда, дядя Василий, ходил?
— Да вот, парень, трудодни носил в станицу на базар продавать, — и показывает тощий узелок.
Не спустили ему эти “трудодни”. Раскулачка в разгаре, взяли старика и отправили в тюрьму за пятьдесят верст, в хутор Фролов при железнодорожной станции Арчеда.
Домашние его сами недоедали, а все ж собрали гостинчик — банку топленой сметаны-каймаку. Послали в тюрьму с одним местным человеком.
В эти дни младшая внучка арестованного рассказывает матери, заливаясь горючими слезами:
— Вижу я, маманя, такой сон: барак Морозов будто весной заиграл, а по той воде деданины чирики плывут...
— Беда, беда! — заголосила “маманя”. — Уморили папашу анчихристы проклятые...
Тот человек, которому каймак для передачи давали, вернулся и рассказывает:
— Плохие дела. Сметанку я вашему деду довез, пробовал ему дать, а он на нарах в камере лежит, не подымается, отходит...
Старший урядник принял свой конец на тюремных нарах. Правда, невиданное дело — прислали вскоре после его кончины на хутор бумагу, что за стариком, умершим в тюрьме, ни уголовной, ни политической вины не значится.
С зятем его, моим прадедом, дело было так. На службу он ушел на рубеже веков и все служил: японская война, германская, Гражданская. Весной восемнадцатого пошел вместе с Усть-Медведицкой бригадой в Донскую армию. Дошел до Новороссийска, но в Турцию не отплыл — заболел тифом. Однако выжил. Его забрала к себе одна добрая женщина и выходила. Пришел на хутор, где все наши жили, и года два пожил в доме тестя с женой и дочерьми. Его не арестовывали. Какое-то время действовала амнистия воевавшим на стороне белых казакам, и хутор был отдаленный.