Новый Мир ( № 7 2012)
Шрифт:
Оказывается, мешало. Одно из препятствий заключалось в том, что «личная его [Пушкина] церковность не была достаточно серьезна и ответственна» [3] . По этой причине «взор его в жизни церковной не устремился дальше Святогорского монастыря и даже м. Филарета» [4] . Что значит «даже»? Что фигура митрополита Московского Филарета была какой-то легковесной, на которой стыдно было задерживаться такому гению, как Пушкин? Неужели Пушкину для «предстояния» подходили только Серафим Саровский да Господь Бог?
Рассуждения одного из самых авторитетных представителей русской религиозно-философской мысли Сергея Булгакова мы выбрали как живую иллюстрацию давней и устойчивой тревожности общей ситуации в этой пограничной области культуры. Находясь в точке соприкосновения светского поля с церковным, эта область оказалась под жестким прессингом «предмнений», то есть заранее сформированных «программ» мысли и поведения фигур той и другой
С предположения, что «свобода совести» все же у них была, мы и займемся диалогом Пушкина с митрополитом Филаретом.
Предыстория такова. В 1828 году Пушкин пишет стихотворение «Дар напрасный…» [5] . В конце 1829 года оно публикуется журналом «Северные цветы на 1830 год». Там их прочитал митрополит Московский Филарет и написал для Пушкина стихотворное «увещеванье» [6] . Об этом стало известно Е. М. Хитрово, которая пригласила Пушкина прийти и ознакомиться с мнением первоиерарха русской церкви. Пушкин ответил отказом, сопроводив его замечанием: «Стихи христианина, русского епископа, в ответ на скептические куплеты! — это право большая удача» (Х, 799). В ироническом свете этой фразы само событие приобретает оттенок анекдота, смешная сторона которого слагается из двух компонент: несоответствия поступка «епископа» его сану (первое лицо в церковной иерархии «унизилось» до того, чтобы заметить ординарное событие — какие-то «скептические куплеты») и второй — вторжения в область, лежащую вне сферы компетентности митрополита. Насмешливое отношение могло бы сохраниться и после прочтения дарственных «вирш», но реакция Пушкина была иной — он ответил стихами на стихи.
Письмо Пушкина к Е. М. Хитрово датируется второй половиной января 1830 года. Под стихами к Филарету Пушкин поставил дату — 19 января. То есть где-то между 15 и 19 днями января Пушкин все же попал к Е. М. Хитрово, прочел «вразумление» митрополита и написал собственный ответ. Сколько времени ушло на обдумывание? Если верить комментаторам, Пушкин написал стихи по просьбе Хитрово, то есть сразу же по прочтении. Похоже, что все так и было. Но торопливым свой ответ Пушкин не считал. Через месяц он публикует его в «Литературной газете» под заглавием «Станцы», а в 1832 году вводит в 3-ю часть «Стихотворений Александра Пушкина». Иными словами, стихи были написаны очень быстро, но с полной ответственностью за их содержание. В таком случае мы должны допустить, что в Пушкине по мере чтения стихов Филарета шла переоценка их смысла. Исчезла ирония, предубежденность уступила место признательности. Такая резкая перемена могла произойти только при условии, что поступок и стихи Филарета попали на вспаханную почву, то есть коснулись круга вопросов, актуальных для Пушкина. Отсюда следует, что «анекдот» меняет свою суть и предстает как «сложный случай совести» [7] .
Он сложный не только потому, что его отгадка неочевидна. Осенью того же 1830 года на основе «анекдотов» подобного рода будут написаны четыре «маленькие трагедии». Три из них были задуманы давно и фигурировали в перечнях замыслов поэта. Особняком стоит последняя — «Пир во время чумы». Не упоминаемая в планах, она была создана, что называется, в один присест. Главные герои этой последней пьесы — Священник и мирянин (Вальсингам). Автобиографической параллелью к их противостоянию как раз и выступает «случай», сведший митрополита и поэта. Указав на эту перекличку, В. Непомнящий писал (в первом издании своей книги): «Тут все так близко и так похоже, что трудно не предположить взаимодействия между впечатлением жизненным (стихотворный диалог с Филаретом) и художественным (от трагедии Вильсона)» [8] . Связав все вместе, мы вправе считать, что январский обмен посланиями был лишь частью спора, окончательная точка в котором была поставлена через несколько месяцев. Заметим, однако, что «Пир…», при ближайшем рассмотрении, как-то размывается, теряет смысловую определенность, ибо Пушкин оставляет «мирянина» в состоянии «глубокой задумчивости» — ни «да» ни «нет». Похоже, что мы имеем дело с загадкой в загадке, и нам есть над чем глубоко задуматься.
С этой позиции несколько иначе видится смешная сторона происшествия. Анекдотичной она может выглядеть, если бы вмешательством в личные дела поэта митрополит нарушил некое «право», соблюдение которого Пушкин (да и многие другие) считал обязательным. На это адвокат Филарета мог бы заметить, что претензий на нерушимость такого «права» Пушкин иметь не мог, ибо за год до того сам позволил себе вмешательство в чужую епархию, точнее — в епархию именно митрополита. В путевых записках к «Путешествию в Арзрум» содержался фрагмент с рассуждением о том, что проповедь Евангелия могла бы оказать благотворное цивилизующее воздействие на восточные народы. Русская церковь в этом отношении была пассивна, что и вызвало энергичную иеремиаду Пушкина: «Лицемеры! Так ли исполняете долг христианства?» (VI, 740). Отсутствие полномочий на речи такого рода Пушкин видел и отвел возможные возражения опережающим самооправданием: «Предвижу улыбку на многих устах. <…> не всякий и не везде имеет право говорить языком высшей истины — я не такого мнения. Истина, как добро Мольера, там и берется, где попадается» (VI, 741). Мотивировка слабая. На «добро Мольера» он имел право как писатель, но не как проповедник. Возможно, именно из-за слабости аргумента этот фрагмент так и остался в черновике и в окончательный текст «Путешествия...» не вошел.
Право на вмешательство в чужое дело (поэта) продумано Филаретом более основательно. В проповеди «Слово во вторник недели о слепом» (тоже в 1829 году) он вел очень близкую тему — об импульсе к действию, когда прямой обязанности в действовании нет. «Слепой сидел и просил милостыни. Господь Иисус проходил мимо. Не видно, чтобы слепой призывал Его или просил об исцелении. Не было, по-видимому, никакой причины останавливаться. <...> Но Господь останавливается и говорит: Мне подобает делати . Почему же так? <...> потому что есть случай сделать доброе дело; потому что доброго дела, которое можно сделать в теперешний час, не должно откладывать до другого <…>: потому что случай к добру может пройти, и с утраченным случаем утратилось бы добро, которому он благоприятствовал» [9] . В авторе стихотворения «Дар напрасный, дар случайный…» он вправе был увидеть «слепца» и сделать вывод, что ему подобало делати . Отсюда следует, что первый аспект анекдотичности недействителен.
Остается вторая анекдотическая возможность, а именно то, что церковный иерарх высшего чина снизошел (умалился) до разговора с незаметным мирянином. Это и есть «большая удача». Но тогда пушкинские ответные стихи, в особенности их заключительный аккорд, приобретают черты какого-то гротескного подхалимажа: «И внемлет арфе серафима / В священном ужасе поэт».
Препятствием волне неприятных ощущений от «лобового» смысла пушкинской строки служит некоторая несогласованность «арфы» и «ужаса». «Арфа» (да еще в ряду с «елеем») никак не предполагает столь сильного «отрицательного удовольствия». Между тем поставленный в завершение стиха, то есть в сильную позицию, «ужас» как бы венчает всю смысловую картину. Что имел в виду Пушкин?
В. Непомнящий указал на важность в ответе Пушкина мотива «самоумаления». Суть в том, что митрополит «спустился со своей высоты, умалился до второстепенного стихотворца и приблизился к нему [Пушкину] с увещеванием — понимая, по всей вероятности, что здесь случай непростой и человек непростой» [10] . Эта трактовка, однако, не «схватывает» обусловленности «ужаса». Но, будучи совершенно естественной, она помогает острее ощутить потребность в дополнительном материале, в цитате, которая помогла бы связать «снисхождение» митрополита с эмоциональным всплеском поэта. Характер цитаты, ее общий смысл близок к тому, что пытался донести до паствы сам митрополит в «Слове на Рождество Христово» (1826). В нем говорилось о том, что Христос, придя к людям, умалил себя до раба и «на столь чрезвычайное умаление великого не можно смотреть без особенного чувства удивления, простирающегося или до умиления, или до ужаса » (III, 66) (курсив мой. — А. Б. ). В пределах этой модели спуск Филарета с высоты духовной, чтобы «силой кроткой и любовной смирить буйные мечты» поэта, получает высокий смысл. Дело не в поэтическом умении, а в «подражании Христу», в снисхождении иерарха до разговора с рабом (поэтом), то есть человеком более низкого (по религиозным и мирским меркам) уровня.
Заметим, что Филарет отталкивался от речения ап. Павла («Себе умалил, зрак раба приим, в подобии человечестем быв, и образом обретеся якоже человек» — Флп. 2: 5 — 7). Но у ап. Павла ничего не сказано о «чувстве удивления», вмещающем весь спектр — от «умиления» до «ужаса». Этот эмоциональный риторический оборот принадлежит самому Филарету. Отсюда правомерно предположение, что, отвечая Филарету, Пушкин оперирует образами из «Слов» самого митрополита. Просмотрим под этим углом зрения все стихотворение с самого начала. Первая строфа:
В часы забав иль праздной скуки,
Бывало, лире я моей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, лени и страстей (III, 165).
Считать эти строки аллюзией на «Дар напрасный…» (что означало бы покаянный отказ от их содержания) едва ли справедливо. В послании Филарета слов о скуке, изнеженных звуках и пр. тоже нет. Но в письмах и проповедях митрополита именно они привлекаются для описания падения грешного человека. Пример из письма: «Душа не смиренная, непрестанно порываемая и волнуемая страстями, мрачна и смутна как хаос…» [11] . А вот из проповеди: «Чтобы небесное иметь и в мыслях, и в желаниях, и в делах, для сего надобно земному человеку переменить и дела, и желания, и самые мысли. Не спорю, что это нужно и что это не совсем легко. Но что же делать? Взойти на высоту труднее, нежели упасть в бездну. Итак, лучше ли упасть в бездну?» (II, 198).