Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 8 2005)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Город этот оказался способным на новые сюрпризы — он стал действующим лицом последнего романа Ирины Полянской (именно действующим лицом, а не местом действия, потому что его улицы, дома, деревья, пруды вмешиваются в жизнь героев). Из биографии писательницы известно, что школьные годы она провела в Новокуйбышевске, где осела семья, изрядно поколесившая перед тем по стране: гигантский нефтехимкомбинат готов был востребовать знания ученого-химика, несмотря на сомнительные пункты его анкеты. Однако город в романе все же не назван и нефтехимкомбинат заменен стальным гигантом — от прямых автобиографических ассоциаций писательница хочет уйти. Но она вольно или невольно воспроизводит ту же модель семьи, что и в предыдущих автобиографических вещах: умный, незаурядный, преданный науке (или производству) отец с тяжелым деспотичным характером, тонкая, интеллигентная, преданная культуре мать, рано повзрослевшая, наблюдательная, одаренная, нелюдимая дочь. Снова мощно звучит тема музыки: она не только в музыкальных занятиях героев, но и в ассоциативности мировосприятия героини, в музыкальности фразы, в какой-то таинственной недоговоренности повествования Но акценты — смещены. Не семейная драма родителей занимает повествователя, не в ней автор ищет источник психотравмы. Внутренняя жизнь одаренной девушки-подростка становится предметом пристального внимания.

Полянская не боится наделить свою героиню острым чувством красоты (приученные насмешливой критикой к упрекам в “красивости”, писатели ныне, кажется, не опасаются изображать лишь безобразное). Не боится снабдить ее особым зрением. “С Лидой произошла еще одна странность. Те метафорические импульсы и вихри самозабвения, окутывающие

Сашу маревом, как призрачные холмы и кипарисы окутывают итальянских мадонн на картинах старых мастеров, пробудили в Лиде зрение, слух, наблюдательность, внимание к настроениям близких, сдержанную осторожность — в глубине ее брезжила женщина, одержимая подготовкой к будущему. Лида стала видеть родных точно в двойном свете”.

Двойной свет и озаряет все повествование. В запутанных отношениях девочек и мальчиков, строящихся на нюансах, недоговоренностях, недосказанностях, в детских интригах, разрывах и дружбах, в мелких, едва заметных деталях проглядывает целая гамма чувств, эмоций, переживаний, страстей, создается напряжение духовной жизни героини.

Это и традиционная психологическая проза, восходящая не столько к Толстому, сколько к Прусту, это и современная импрессионистская проза, впитавшая в себя опыт всего ХХ века.

В начале романа героиня, лежа на берегу реки и понимая с тоской, что пришла пора прощаться с “летним теплом, солнцем, свободой”, поднимается с “влажного прибрежного песка и очерчивает пальцами вмятину от своего тела”. “Потом лепит песчаную голову, обкладывая ее выброшенными волной водорослями, как будто это волосы, потом лепит руки, ноги, туловище и ложится рядом с песчаной девушкой, словно с обретенной подругой, голова к голове, пытаясь нащупать ее ладонь”. Но волны идут и идут на берег, смывая песчаного двойника героини.

Писательница тоже пытается восстановить свой зыбкий двойник, смытый волнами времени, смотрится в потускневшие зеркала, дотошно перебирает оттенки ощущений, отражений, намеков, противоречивых поступков, мельчайшие движения души, текучие переливы сознания — все то, что определяет сложный внутренний мир отдельного человека. Задача эта может быть выполнена только с помощью языка, который играет особую роль в прозе Полянской.

Отвечая на вопросы немецкого переводчика Томаса Виндлинга (см. страницу И. Полянской на сайе журнала), в числе которых был вопрос о причинах уникальности романа “Прохождение тени”, Ирина Полянская написала краткое и блистательное эссе о языке, “который становится больше автора, перерастая его. Каким-то чудом язык обладает знанием, которое автор имеет отчасти, опытом, не свойственным автору. Язык — это глаза, слух, подушечки пальцев, фантазия, страсть и совесть художника, он видит то, чего автор не замечает в действительной жизни, имеет представление о звуковой картине реальности, тогда как автор различает лишь отдельные голоса и интонации, чуток к незримым граням предметов, добирается до подоплеки вещей, до которой воображению автора нет дела... Язык больше вдохновения, перед которым принято снимать шляпу, — на этом горючем далеко не уедешь, язык признает лишь внимательный труд, в результате которого возникает личная мелодия. Никакого сомнамбулизма; труд отверзает глаза и слух, и язык постепенно формирует слова по своим природным мелодическим меркам”.

Личная мелодия — вот что отличает все написанное Ириной Полянской. Она может звучать сильно и мощно, как в многоплановых полифонических вещах, и может звучать тихо, мерцающе-нежно, как в последнем, прощальном романе талантливой, безвременно умершей писательницы.

Алла Латынина.

 

1

Свежие капли дождя пунктиром прошивают дорогу, словно алмазная игла, сквозь ушко которой продернуты дождевые облака. Прежде Лида была слита с природой, как золотая иволга с осенью. Но ветка, задетая птицей, придала всему необратимый ход, осень пламенным потоком хлынула с деревьев, и все вокруг приобрело иные качества и свойства: целое разлетелось на бордовые, желтые, карминовые осколки. Это было так странно, как если бы три бабочки, оживляющие картину Ван Гога, покинули “Прогулку заключенных” и глянули на тюремный двор откуда-то со стороны. А сторона была чужая и страна незнакомая, видимая сквозь пробоину, образовавшуюся на месте отлетевших бабочек. И пустота, образовавшаяся в уме Лиды, несла в себе скрытый механизм пассивного залога: не ты нанесешь рану, но будешь ранена и должна пребывать в оцепенении, чтобы не разминуться с летящей в тебя стрелой; мало того — ты должна расступиться в себе, чтобы выпестовать внутри себя свою рану и своего врага, который был абсолютно свободен, ходил где хотел…

В маленьком городе трудно разминуться. И Саша Нигматов вел себя так, словно был обречен на встречу с Лидой, зачарованной красотой рассредоточенной школьной осени. И махровые соцветия пурпурных цинний, и фиолетовые с волнистыми краями петунии, и плывущие сквозь туман зонты, и унизанные алмазными каплями ветви дерев несли с собой разноречивые вести, имевшие отношение к Саше...

Да и что теперь не имело к нему отношения! Что не вступало с ним в сговор! Лида то и дело спотыкалась о тени деревьев, как о выступающие из земли корни, пытаясь постичь невнятную речь предметов. Топонимика города с прямыми линиями улиц и тупиками дворов была ей хорошо знакома. Она с закрытыми глазами могла идти по тропинкам, покрытым пыльными трещинами, в которые забились впавшие в анабиоз насекомые, но маршрут Саши пролегал на каком-то другом, воздушном уровне — его свободный, не скованный поисками Лиды путь. Каждый лист, сорвавшийся с клена, ранил ее зрение опустошительной красотой, и казалось, что за его падением, затаившись, следит еще одна пристальная пара глаз. То ли Лида до того, как Саша весной расплел ее косы, была слепа и вдруг прозрела, то ли — наоборот, была зрячей, а после его прикосновения к своим волосам ослепла и теперь воспринимала знакомые вещи по памяти… Плеть дикого винограда, отбрасывающая кудрявую тень, выгнутый листок ромашки, обсыпанный желтой пыльцой, старинные постаменты новых гипсовых статуй, поросшие мхом, заставляли ее сердце сжиматься предчувствием встречи…

Лида не знала маршрутов Саши, зато хорошо изучила маршрут Юры Старшина, стараясь уклониться от встречи с ним. Вечером он шел либо из музыкальной школы, либо от профессора Шестопалова, с которым занимался музыкой. Зная путь Юры, можно было выйти на центральную улицу дворами и переулками, но Юра предвидел Лидины уловки, вероятно, даже чувствовал ее приближение в сумерках: какой бы она ни выбрала маршрут — неизбежно натыкалась на Юру. Юра приходил прежде, чем они успевали встретиться с Сашей, поскольку его намерения были прямы, а Лидины и Сашины — запутаны извилистыми тропками. Юра решительно шел к Лиде, заставляя встречных уступать ему дорогу. Они вместе выходили на главную улицу — Ленина. А Саша, притаившись, скользил за спиной толпы. Его кто-то окликал, он останавливался на минуту, чтобы рассмотреть новенький транзистор приятеля, ему нечего было торопиться, выглядывая в толпе молодежи Лиду: длинный Юра, как верстовой столб, указывал ему верное направление. Лида чувствовала, что Саша где-то близко, слился с окружающей средой, провоцируя ее на активный поиск, чтобы она, а не он, делала первый шаг навстречу. Ее зонт, как высокий сигнальный огонь, звал: сюда! Сюда! Мишень сливалась с “молоком”, как зрачок с радужкой смертельно испуганного человека. Лида привставала на цыпочки, не стесняясь Юры, и вот тогда Саша вдруг выходил из толпы гуляющей молодежи, как месяц из тумана. Едва заметным кивком приветствовал Лиду, солидно пожимал руку Юре и присоединялся к ним, не замечая мелко сеющего дождя и не пытаясь пристроиться под их зонтом. Юра начинал разговор, обращаясь преимущественно к Саше, и рассказывал ему какую-нибудь историю, которая Саше никак не могла быть интересной. Например, о концерте канадского пианиста Глена Гульда, которого он как-то слушал в Ленинграде. Гульд сидел на специальном стуле, привезенном с собой из Канады, и когда его левая рука оказывалась свободной, дирижировал ею. Когда Гульд заканчивал игру и вставал, чтобы раскланяться, то становился сразу каким-то вялым, замороженным. “Между прочим, — вступал в разговор Саша, — замороженность — очень интересное состояние. Ученый Бахметьев замораживал летучую мышь. В замороженном состоянии животные потребляют гораздо меньше кислорода. Если бы все организмы могли

впадать в продолжительное состояние анабиоза, теоретически они стали бы бессмертными”. — “Бессмертие скучно”, — отвечал Юра. “Ничего не скучно”. — “Скучно. Летучая мышь — это скучно”. В голосе Юры звучало раздражение. “А что не скучно?” — спокойно говорил Саша. “Птицы — не скучно. — Юра оборачивался к Лиде: — Помнишь, как мы развешивали скворечники?” Лида помнила, что Юра не принимал никакого участия в тех школьных праздниках, но Саша тогда вообще не учился в их школе, потому что жил еще в своей деревне. “Я-то помню, — отвечала Лида, — но что можешь помнить ты?..”

Весной наступал главный праздник детей — День птиц, когда город воспринимался Лидой с высоты птичьего летка и складной лестницы. С ее помощью водружали на деревья кормушки и скворечники, над которыми на уроках труда корпели школьники средних классов под руководством учителя Виталия Викторовича. Хотя в учебном плане значились также табуретки, скамейки и прочие нужные вещи, Виталий Викторович, большой любитель птиц, виртуозно владея пилой, рубанком, стамеской, коловоротом, молотком и плоскогубцами, принципиально ничем другим, кроме кормушек и дуплянок, заниматься не желал. Куда бы его ни заносила судьба, он думал только о пернатых. Переезжая из города в город, он оставлял за собою множество скворечников, дощатых синичников, покрашенных масляной краской или затемненных сажей, галочников со стенками из горбыля, ящиков для трясогузок с площадкой у летка, кормушек с проволочными жердочками, ячеистых мешочков с семенами конопли, можжевельника и конского щавеля… Где бы Виталий Викторович ни находился, он повсюду прививал к дереву птицу, и делал это с таким увлечением, что скоро в округе не оставалось свободного тополя, дуба или березы.

Школа считалась одной из лучших. Ее директор с готовностью распахивал двери перед незаурядными специалистами своего дела. Виталий Викторович был принят в дружный педколлектив, которого с первых же дней стал демонстративно сторониться. Зато спустя полгода школа вышла на первое место в городе по изготовлению искусственных птичьих домиков.

Прежде всего Виталий Викторович озаботился обустройством мастерской. На стену повесили плакат с изображением экологической пирамиды, представлявшей кормовую цепь: в самом низу злаки, над ними — кузнечики, подпирающие лягушек, над квакушками — змеи и парящий над ними орел. Другой плакат сообщал учащимся об очередности прилета птиц — грач, жаворонок, скворец, аист, коноплянка, зеленушка, ласточка, стриж… В кабинете труда закипела работа. Одни дети осваивали верстак, другие сколачивали стенки птичьего домика, третьи высверливали отверстия для летка. Вскоре в сквере, рядом с которым жила Лида, не осталось ни одного дуба, на котором не висела бы дуплянка или кормушка, и Виталий Викторович перенес свою деятельность на тополиную аллею, а за ней — на все главные улицы города. Он рассказывал детям разные истории, связанные с птицами, он учил детей подражать песенке темно-желтой овсянки — зинь-зинь, серой мухоловке — цит-цит, зеленоватой пеночке с желтой “бровью” над глазом — тень-тень, сизокрылой ласточке — вит-вит, голубовато-жемчужному поползню — тюй-тюй, ястребиной славке — чек-чек, голубоватохвостой лазоревке — ци-ци-фи, киноварно-красной чечевице — твюить, пестрым дятлам — кри-кри . В учительскую просачивались слухи о том, что Виталий Викторович на чем свет стоит ругает завод, наносящий непоправимый ущерб соснякам, окружающим город, где летом обосновывались лесные жаворонки — юли-юли-юль, что он, как опытный птицелов, приманивает всех городских детей своим цит-цит и кри-кри, что ученики помешались на скворечниках, в результате чего у многих снизилась успеваемость. Виталий Викторович игнорировал разговоры взрослых — возможно, потому, что хорошо понимал лишь язык птиц и детей, поскольку речь последних близка к птичьей. Синичники и дуплянки захватывали все больше городских деревьев, на которые осуществлялись набеги Виталия Викторовича и его питомцев, вооруженных шестами, складными лестницами, стремянками, и учителям наконец стало ясно, что, если не окоротить этого энтузиаста, дети окончательно забросят учебу. Директор школы пригласил учителя труда в свой кабинет. Состоялся нелегкий разговор, при котором Виталий Викторович повел себя неправильно, и директор предложил ему написать твюить по собственному желанию. И во время осеннего перелета ржанки в Новую Зеландию, скворца — в Бельгию, аистов — в дельту Нила, ласточек — в Испанию и южную Францию Виталий Викторович лег на крыло и вылетел из их школы и города, направляясь в другие края, а Лида еще несколько месяцев сохраняла верность учителю, проводя свободное время среди ветвей высоко над землей, насыпая корм в многочисленные кормушки и занимаясь чисткой дуплянок, пока не обнаружила, что, кроме нее, никто уже этим не занимается. Так долго она провисела между небом и землей, что ею овладело перелетное беспокойство, свойственное птицам перед миграцией, и тогда она покинула деревья, а осиротевшие птицы, наверное в отместку людям, стали покидать окрестные леса — чечевицы, стрижи, коростели, ласточки, кукушки, золотые иволги и другие жители верхнего яруса леса — уносясь в лиственные леса Западной Сибири, где водятся волосатые гусеницы шелкопряда и много ягод для прокорма…

 

2

Ночью дом Лиды наполнялся радиоголосами. На Окском металлургическом заводе вышел из строя конвертер с кислородным дутьем, сконструированный Лидиным папой, датчики цифровой машины “Днепр” барахлят и дают неверные сведения о весе, температуре чугуна, ивановские ткачихи объявили забастовку, требуя восстановления церковных служб, двух борцов за права человека отправили в леса Потьмы… Голоса сообщали об этом всем, всем. Голоса хотели высказаться, надо только открыть кран, повернуть вентиль — и хлынет правда. Непрерывный розлив стали наносит непоправимый ущерб их прекрасной реке Тьсине, стимулирует рост водорослей, придающих ее поверхности желтовато-коричневый цвет, изменяет скорость течения. Воды Тьсины полнятся растворами солей свинца и ртути, соединениями мышьяка, цинка, фракциями нефти и древесными волокнами. У голавля и жереха отслаивается чешуя и выпучиваются глаза, точно они увидели в воде нечто страшное… “Ты слышишь?!.” — торжествующим тоном говорит отцу мама, отняв онемевшее ухо от непрерывного розлива информации. В ответ отец зачитывает отрывок из книги, которую демонстративно листал: “В посмертную опись имущества Рембрандта вошли пять беретов, пять ночных колпаков, Библия, медные доски для офортов, азотная кислота, которой он протравливал медь, бычья кровь для составления красок, сушеные медузы и поношенный камзол”. — “При чем тут бычья кровь?” — рассеянно спрашивает мама. “А при чем тут древесные волокна? Это отходы мебельной фабрики, а не нашего завода. И вообще, скажу я тебе, вода обладает свойством непрерывного самообновления, в чем большая заслуга солнца. Оно населяет реки своими агентами — грибками и водорослями, которые куда более эффективны, чем известковое молоко и двуокись хлора…” Действительно, пока в опись имущества воды входят два атома водорода и один — кислорода, с небольшой примесью газов и солей, водорослями и бактериями, дела обстоят не так уж плачевно. Пока гидробионы колоннами Парфенона подпирают Тьсину, рыбе не страшны кислоты, щелочи и минеральные масла… Мама, не дослушав, делает жест, который у дирижера означает пианиссимо. Река гибнет, от этой боли имеется одно лекарство, шелестят в эфире голоса, пробивающиеся сквозь дорогостоящие очистные сооружения: эмиграция по десять столовых ложек утром и вечером, днем и ночью, мышечно и внутривенно, в крайнем случае оперативное вмешательство… Мама согласно кивает головой. Она тоже себя ощущает больным жерехом, оплаканным добрыми голосами, когда рассказывает в просветительских целях в рабочий перерыв трудящимся завода про Шуберта, что сочинял свои бессмертные песни в сырой нетопленой комнате, закутавшись в засаленное одеяло. “Да выключи ты эту муру!” — доносится до Лиды умоляющий голос отца. “Это не мура. Они говорят правду”. Слышен сухой смешок. “Филологическое образование вредно для человека. Благодаря ему он делается слишком доверчив. По-моему, уж лучше нашенское родимое аршинное вранье, чем их карликовая информация”. — “Ну, тебе как человеку партийному виднее”, — ехидно говорит мама. “Да, виднее”. Голоса родителей выбивают Лиду из ритма какой-то скользнувшей в памяти ассоциации, способной дать ключ к разгадке Сашиного характера…

Поделиться с друзьями: