Новый Мир ( № 8 2007)
Шрифт:
Кроме этих штанов, “Синие носы” выставили еще большие фотографии на тему “художник и модель”, и нужно сказать, что большие размеры работам очень даже пошли. Правильный посыл в правильной пропорции: без особого гигантизма, но и чтобы не потеряться, внятно донести мессидж и визуальную составляющую.
Лучшей работой на выставке, безусловно, были две “фотографические” картины Дмитрия Врубеля и Виктории Тимофеевой — с похоронами Брежнева и с лицом умирающего Литвиненко (чуть позже, в мае, художники покажут огромную фреску “2007”, скромной частью которой являются эти две картины-эскиза). Если все художники так или иначе метафорически соотносили свои артефакты с заявленной темой — а штаны “Синих носов” представляли эту тему впрямую, — то врубелевские
Уже давно, изо дня в день, я наблюдаю за этим замечательным проектом фиксации повседневного. Сначала у меня к Врубелю были некоторые вопросы. Типа, не мелко ли он берет — имея в виду героев его медиального наблюдения в духе “утром в газете, вечером в куплете”. Ведь память медиа необычайно коротка — здесь действует принцип “френд-ленты”: новые сообщения вытесняют старые не только с “морды”, но и из “мозжечка”, отправляясь сквозить где-то в подсознании, и уже через некоторое время нужен будет комментарий, подобно комментарию к “Евгению Онегину” или к “Москве — Петушкам”.
Но меня примирило с проектом Врубеля одно рассуждение покойного Наума Юрьевича Орлова, художественного руководителя Челябинского академического театра драмы, под руководством которого я работал пять сезонов и чьи устные рассказы записывал и оформлял в книжку.
Наум Юрьевич рассуждал о силе искусства на примере “Нищего” работы передвижника Василия Перова. Орлов говорил, что на улице он скорее всего пройдет мимо просящего подаяние, тогда как в Третьяковской галерее зафиксируется перед этим портретом, сочетающим типическое и индивидуальное, психологию и общественное, обыденное и надличностное, и получит свой вполне заработанный инсайд. Ибо работа (деятельность) художника тем и значительна, что даже точное копирование создает дистанцию и обрамленность, вырванность из контекста и перенос объекта в другой контекст.
В музейном пространстве правильно поданная (впрочем, теперь, вероятно, уже любая) натуралистичность начинает звучать как метафора и, извините, символ.
Жест художника — в этой прибавочной символической стоимости мессиджа. На улице нищего нужно заметить, выделить, умыслить и обобщить. Так информационная мелочь, которая не касается лично меня (смерть Литвиненко, похороны Брежнева) в работе Врубеля — Тимофеевой перестает быть мелочью — они начинают работать на меня, ибо информационное поле (медиальный мусор) у нас с тезкой Врубелем один и тот же. И если человек состоит из того, что ест (а также на 90 процентов из воды, в том числе и информационной), то пеленающие нас информационные потоки, собственно говоря, и есть то, из чего мы состоим сегодня. Вся наша жизнь проходит на фоне таких вот мелочей, составляющих декорации повседневности. Сюда же — песенки и фильмы-мультфильмы разных периодов нашей жизни, песенные (книжные) хиты и прочая мишура. Плюс, конечно, работы Врубеля — Тимофеевой оказываются на этой выставке самыми убедительными в пластическом смысле. Тут и школа, и даровитость, и мера, и вкус.
Я очень люблю художественные работы архитектора Александра Бродского. “Заснеженный город” — одна из лучших работ в экспозиции, но есть, как мне кажется, и недочет. Стеклянный ящик, в котором стоят маленькие домики (город), может быть занесен снегом, достаточно покрутить ручку — и ты поднимаешь пургу-метель. Ящик сделан под конкретные масштабы российского павильона на венецианской биеннале (где его впервые выставили), кто был, помнит этот скромный, тесный (и оттого, кстати, уютный) двухэтажный павильон на выселках. Вероятно, в нем артефакт находился в соразмерности, однако в ЦДХ инсталляция оказалась мелкой, мельче нужного — домики больно уж крохотные.
Я вспоминаю другую инсталляцию А. Бродского — “Кома” (вот такой же игрушечный город постепенно заливал просачивающийся из боковых капельниц мазут плюс фотографии разрушений на стенах), в продолжение которой придумана и сделана новая, архитектурно очень точно спланированная под зал галереи Гельмана (кто не был — тот будет, кто был, не забудет). Казалось бы, мелочь — домики всего-то на пару сантиметров больше, ан нет — совсем иной коленкор и выразительность. Дома ручной лепки (каюсь, спер парочку) в “Коме” казались индивидуальными и непохожими друг на дружку, из-за чего игрушечные проспекты отличались от соседних улиц; здесь же Бродский воспроизводит “типовую”, линейную застройку, словно бы копирующую компьютерную графику, — и эффект иной. Стихия выглядит при таком раскладе много внушительнее, но очень уж хрупок бассейн, очень уж далеко и отдельно сиротливое видео (пустой вагон метро, движущийся по тоннелю). Все равно — очень хорошая работа.
Как и придумка живописца А. Каллима с изображением асфальта (в соседнем зале) — я сам уже давно думаю над такими видами, давно фотографирую трещины в асфальте (с этого, кстати, начинается мой первый роман “Семейство пасленовых”) и брусчатку разных городов. У Каллима текст заурядного асфальта перегружен многочисленными подробностями. Так, конечно, тоже бывает, но очень уж нарочито вышло.
Хорош каллиграфический Гутов (“День не задался”). Хорош казахский авангардист Ербол с языком и зубами на фотографиях.
Но неожиданное отторжение возникает с работами, играющими в чужую игру. Игра не с традицией, как у многих на “Верю”, но со своими современниками, которые со стороны, вероятно, кажутся более удачливыми или успешными.
Реплика к Уорхолу — у сидящего на унитазе художника. Инсталляция Острецова, почти буквально цитирующая инвайромент Кабакова. Видео группы “Эскейп”, где помещенные в коробку люди копали яму, явно шло по следам коробок “Синих носов”, разве не так?
Акустика залов Центрального дома художника смешивает голоса, звучащие с разных экранов, — они перемешиваются в особую звуковую дорожку. Больше всех разоряется Кулик в проходе между залами, обсуждая догматы выставки “Верю”. Но перед этим экраном почему-то никто не задерживается, все стараются пробежать побыстрее к свету и избушкам Полисского, в которых вместо окошек мониторы телевизоров. Этот гомон, собственно, и объединяет все работы в одно поле, ибо сами по себе они очень разношерстные вещи-в-себе. Нужно уже давно забыть про ЦДХ, как про страшный сон. Слишком далеки здесь работы друг от друга. Неоправданно далеки.
На фоне выставки в ЦДХ “Винзавод” оказывается вскрытием приема; в нем работы тоже разные и находятся еще дальше друг от друга, но воздух и стены (своды) помогают. А главное, сегодня там было очень много народа, “готической” и обычной молодежи, все шумели, как и положено шуметь в/на аттракционе. Толкались и активно осваивали пространство.
После открытия прошло совсем немного времени, но объекты зажили какой-то своей жизнью — начали покрываться пылью (особенно стулья, расставленные перед видеопроекциями), да и сами экраны покрылись тонким слоем песка, и люди пишут на них пальцами свои имена. Дощатые помосты затоптали, превратив в антиквариат. Больше всех не повезло работе художника из Германии, который поставил палатку, а в ней стол, а на стены повесил тонкие работы, изображающие вещи, его повсеместно окружающие. Что-то между “японией” и “поп-артом”. Стол загадили, завалили окурками и стаканчиками, бутылками и мусором, стол и стенки палатки расписали в духе “здесь был Вася”.
Или это такое везение и, наоборот, повезло? Работы обживаются и не то чтобы ветшают, но руинируются в духе самого помещения, зарастают разглядыванием и физическим присутствием посетителей. В самих подвалах завелись какие-то странные люди, домовые, чертенята...
Юрта, в которой раньше Кулик поил чаем, теперь закрыта. Подростки начали стучаться в юрту и дергать дверь. Дверца открылась. Из юрты вышел разгневанный человек и начал материться, дело едва не дошло до драки, подростки струхнули. Сдулись.