Новый Мир ( № 8 2009)
Шрифт:
а от чего-то, про что лишь и скажешь: душа.
* *
*
Это мой любимый поэт. Но книга его не разрезана.
Не прочитана, стало быть. Странно, но это так.
Юньон Джек приютил диссидента, потом Марсельеза, но
Отношения наши ясны: он герой, я простак.
Получив, я ее отложил — на субботу, на сладкое:
мол, отпустит каторжный быт — уж тогда, уж тогда…
Что я
эта книга молчала и сутки, и год, и года.
И, подлец, обормот, верхогляд, образец легкомыслия,
я забыл про нее за стандартной сумятицей дел.
И сейчас лишь, отец взрослой дочери — что за комиссия! —
я ее обнаружил и чуть со стыда не сгорел.
И стою с деревянным ножом над литыми листами:
разрезать ли? И что через годы найду меж страниц:
слово, сказанное задыхающимися устами,
или просто ритмичный и скучный букварь для тупиц.
Озеро Ванзее
Гале и Лутсу
Я слегка ошалел от чуть слышного лепета
струй озерных у берега, где
лев зеленый следит одиночество лебедя
на холодной ванзейской воде.
Что-то я не припомню в садах, огорошенных
свежим снегом в московской грязи,
одиноких красавцев, подругами брошенных
ради, может быть, лучшей стези.
Он плывет, неугасший, довольно упитанный,
но похожий на грустный, увы,
иероглиф, доселе еще не прочитанный
в потаенной балладе любви.
Лев зеленый, дареное датское чудище,
шевельни в знак общенья хвостом.
Мне немного осталось, осталось чуть-чуть еще:
облака, Пироговка и — дом.
Но недаром же я и оттель, из Хамовников,
так стремился толкнуться плечом
в роковую обитель тевтонов, храмовников,
где не все же — с крестом и мечом.
Как я чувствую призрачный отсвет поэзии,
то, чего так желала душа,
так, наверно, больного касается лезвие
хирургического ножа.
И больной возвращается в веру законную,
в свой обычный людской окоем.
И уже он предчувствует силу знакомую
в обессиленном теле своем.
И беспомощный взгляд мой, шальной и неистовый,
беззаботно летит над травой
в этот воздух январский, платановый, тисовый
и, как брошенный лебедь, живой.
* *
*
Объясняй холода чем угодно, хоть цветеньем черемух.
Злая зелень почти несовместна с этим солнечным льдом.
Жестяной петушок весь продрог на купецких хоромах.
И согреется и раскалится, да ведь это — потом.
А сейчас на холодном прищуре москворецкого мая,
ей-же-ей, неуютно живется без большого глотка.
Так оставь свои кисти, художник, до слез понимая,
что не столь уж и вечно искусство, как жизнь коротка.
Словно кит, уносящий во чреве Иону с Петровки,
да Иону с Ордынки, да с десяток безвестных ион,
толстобокий троллейбус сердито уплыл с остановки,
и моя Ниневия цела до ближайших времен.
Почему-то апрель все теплее, а с маем морока:
доставай отставные одежды, что давно в сундуке.
Добродетели легче, но бедные чада порока!
Где их легкие платья и туфельки на каблучке?
Лучший месяц весны, май морочит людей неустанно.
Наслаждайся же этой формальной стеклянной весной.
Ничего, что нелепы дурацкие речи фонтана,
обдающие путника пылью своей ледяной.
* *
*
Тогда в державе сонной
языческая блажь
имела миллионный
одобренный тираж,
и курс читался адов,
и знал любой юнец
из лекций и докладов,
что смерть — всему конец.
Но вот вопрос-улика:
что ж среди этой тьмы
так весело, так дико,