Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 8 2009)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Оптика концепции Мелихова в трилогии сфокусирована на фантазии, опре­деляющей существование героя столь властно, что ее можно назвать уже и фантазией фикс . Это мечта о любви. Только у эроса получается снять навязчивое состояние героя — страх перед переживанием своей ничтожности в мире, вплоть до ощущения — буквального — себя никто: символ, активно задействованный в двух последних романах. Мелихов не склоняет никто , и эта легкая грамматическая причуда в числе других стилистических приемов работает на жанр напряженно поэтический, несмотря на прозаическую упаковку. Трилогия — еще один «интернационал», гимн, во имя победы над никто в

себе. Вот уж когда цель оправ­дывает средства (в виде любви)! Фантазия фикс становится движущей силой действия — жаждой любви, преображающей мироздание, и попыткой сложить свою любовную сказку.

Эту фантазию фикс трилогия разыгрывает по контрапункту сонаты. «В долине блаженных» — роман платонический, «При свете мрака» — эротично-фантастиче­ский, «Интернационал дураков» — производственный (любовь возникает в совмест­ном труде).

Донжуанство как творение любовной сказки не только для себя, но и для необъятного женского множества (числом в 1003 возлюбленные, по подсчетам героя любви) и хулиганское отмщение Командора (с исходом не летальным, но нервноболезненным) — та фабульная линия в «При свете мрака», что разрешится исцелением донжуана в «Интернационале дураков».

Если последняя любовная сказка и не выходит на уровень «долины блаженных» по первозданности переживаний влюбленного, то оказывается победительницей зрелости над невинностью. Пока автор не приступает к... «этому делу», по его слову.

Тут — в художнике — происходит подмена мужа на мальчика. Нерешаемую, возможно, задачу изображения словом «этого дела» Мелихов пытается решить, переведя «это дело» на язык комической и сентиментальной физиологии. Что ж, это язык правды эроса в жизни интеллигента. Прозаик забавен, трогателен, но «делание любви» остается в области мнимых величин. Не надо преувеличивать силу слов в литературе. Это в жизни «нет ничего важнее слов».

А ведь любовная сказка уже почти сложилась, пусть и как комедия. И правильно: только вместе с комедией может соглядатай-читатель переварить сверхобильную (вполне реалистичную) нежность. И героиня уже возникла, как Афродита из морской пены. Кою автор создает, развивая толстовский прием повторения детали до варьирования в темпе крещендо. (Тут первенство держит несмолкаемое, вдохновенное, безумно смешное воспевание очкастости подруги.) Короче, не только лицо-тело, но и живая душа чуднбой и чбудной Жени родилась, так зачем было растворять ее в сладком физиологическом растворе?

И все-таки в большой, или хорошей, литературе, осмелюсь предсказать, «Интернационал дураков» останется, но скорее с менее счастливым сюжетом жизни.

 

Последняя любовная сказка складывается под сенью организации УРОДИ — Управления Региональных Объединений Детей-Инвалидов (название скрывает причину — умственную отсталость, но подчеркивает следствие).

«Интернационал дураков» — самый неровный из романов трилогии, неровный за счет не столько спадов романной музыки, сколько взлетов. Их примерно столько, сколько пациентов окормляет управление УРОДИ. Плюс их родители. Плюс «олигофрены» всей Европы, соединенные с российскими товарищами по несчастью в единый «интернационал». А за пределами сюжета униженных и оскор­бленных слепой природой Мелихов крупных писательских подвигов не совершает. Так, любовный роман двух энтузиастов милосердия, возникший под сенью УРОДИ, уступает самой «сени». Понятно: в мир уродов (это слово ради краткости будет обозначать вымышленных персонажей, полностью игнорируя документальную основу романа Мелихова [2] ) мало кто из писателей (извращенцы и спекулянты, само собой, не в счет) отваживается войти, и потому донесения с этого фронта читаются с особым интересом, если не с затаенным дыханием. Прозаику между тем от нашего «затаенного дыхания» легче не становится, ему надо делать одно: искусство.

Мать, спасая детей, способна свершить физически невозможное: к примеру, перемахнуть через забор высотой в свои два роста. Другой ассоциации у меня не возникает, когда я хочу отдать должное тому, как Мелихов выложился на пасынков природы.

 

«Это

были вполне взрослые парни и девушки. И у каждого верхом на шее радостно подпрыгивал и строил глумливые злобные рожи небольшенький тролль-карикатурист, работающий вместо бумаги и глины на живой человече­ской плоти. Первый тролль ненавидел поэта Гумилева, а потому обрядил свое изделие в десантный камуфляж и наделил чрезвычайно высоким плоским лбом и надменным левым глазом, правый отправив с отсутствующим видом разглядывать что-то незначительное далеко в стороне. Второй тролль решил поглумиться над Есениным, нахлобучив на блаженно-смазливое личико сикось-накось обкромсанный куст золотистых волос. Третий доставил на выставку Ахматову-карлицу в черном монашеском платье с обрезанным подолом, из-под которого выглядывали коротенькие коромыслица ножек со ступнями, вывернутыми внутрь до состояния практически параллельного друг дружке».

И это только начало жуткого шествия. В американском немом кино был по­пуляр­ный жанр physical соmedy, где смех вызывала спонтанная изобретательность, с какой комики лупили друг друга. Формально жанра «physical tragedy», где фатальные оплеухи людям раздает природа, не существует, но многие страницы «Интернационала дураков» уходят именно в «физическую трагедию». Что водит пером автора, когда он возводит в квадрат литературы эти недружеские шаржи природы? Смех сквозь слезы? Или «утробное ржание с тихим всхлипыванием в подушку», как у Ерофеева Венедикта, по его методе: «...трагедию с фарсом, музыку с сверхпрозаизмом, и так что это было б исподтишка и неприметно, все жанры слить в один — от рондо до пародии, на меньшее я не иду» [3] . На меньшее не идет и Мелихов. Веселье сквозь боль — подход не оригинальный, но всегда трудный. Излюбленный метод Мелихова.

Вот по ходу действия мелиховский герой в попытке сдержать слезы уже не сострадания, а содрогания укрывается от глаз спутницы в уборную: «Опытный регулировщик нежелательных эмоций, я начал без промедления наносить себе разные мелкие отвлекающие членовредительства <…> и, наконец, поняв, что паллиативы не помогут, я в отчаянии хватил себя по тем нежным частям, от которых меня когда-то хотел освободить Командорский. Подействовало безотказно. Я сдавленно взвыл и, выпуча глаза, просидел с разинутым ртом минуты три, прежде чем решился осторожно выдохнуть. Наверняка она решила, что у меня понос, но я был выше этих суетностей, опуская себя на стул бережно, словно растрескавшуюся хрустальную вазу».

«Интернационал дураков» имеет дело с материалом покруче, чем трагедия Вен. Еро­феева «Вальпургиева ночь», — не с психами по справке из КГБ, а с доброкачественными уродами. Сравнивать результаты не будем, важно лишь, что роман свою задачу решил в той области, где решение имеет смысл. В области тела урода, а область его души, по умолчанию, недоступна изящной словесности. Но душе читателя становится доступна «физическая трагедия» и исходящий из нее категорический тезис Мелихова: «Если живое существо обладает человеческими глазами, значит, оно человек. <…> Или мы все чего-то стоим, или никто». Если принять подобную категоричность, то какой же следует моральный императив?

Один из глубинных сюжетов романа развивается вокруг попытки его определить, а фабула — вокруг попытки его осуществлять.

 

Он и она (психолог УРОДИ), влюбившись друг в друга, готовы обнять весь мир и возлюбить урода как ближнего, как самого себя. За примером им далеко ходить не надо, перед ними — родители уродов, люди «нормальные». Их романное бытие выходит за рамки «физической трагедии» в трагедию как таковую. Которую они переносят с непостижимым достоинством. «Эта двадцать лет назад ординарно-

кукольная девчушка сегодня наверняка сидела бы оплывающей теткой в свекольных кудряшках при каком-нибудь отделе кадров и знать не знала бы, с какой невероятной нежностью она способна смотреть на описывающее по паркету круг за кругом гукающее существо ростом с пятилетнего ребенка, которому вместо глаз вставили два кружочка студня, а на место носа косо приткнули мягкую самодель­ную пирамидку».

Одна вариация на тему «мать и дитя» сменяет другую, и одна другой прекраснее. Картинка «отец и дитя» — следует реже, но потрясает не меньше. Важно, что образы уродов и родителей у Мелихова не срываются в истерику или кликушество, они по-своему величавы. Как ему удается?

Поделиться с друзьями: