Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 8 2009)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

“И тем не менее, что же все-таки произошло в философии за последние пятьдесят лет? На мой взгляд, в ней произошло три события”.

“Одно из них связано с осмыслением феномена слепоглухонемых людей. У них не было ни зрения, ни слуха, они не умели говорить, но в них было что-то дремотное, что позволило им стать людьми. <...> Мне кажется, что в философии лучше стали понимать одну простую истину, а именно: сознание не помещается в пределах мозга человека, оно рассредоточено на некое множество людей и может приходить и уходить из любой точки этого множества. Мозг приспосабливается к существованию сознания, а не наоборот”.

“Другим событием в философии стало открытие феномена аутизма. Я имею в виду не аутизм медицинский, не аутизм психически больных людей, а аутизм как стратегическую линию в поведении человека,

которая описана Никольской, Бородаем и Поршневым. Аутист и видит, и слышит, и может говорить, но отказывается от зрения, слуха, речи, чтобы пребывать в состоянии завороженного покоя. Вопрошание о бытии человека в горизонте аутизма открывает неожиданные вещи: оказывается, что человек — это не биологическое существо и не социальное, а грезящее, то есть нечто третье. Но человек не только асоциальное существо, но еще и существо безъязыкое, причем сознание и язык не связаны друг с другом. Если сознание является первичным галлюцинаторным самоограничением человека, то язык — это уздечка на эмоцию, условие, чтобы асоциальные существа могли жить вместе”.

“Третье событие — это крах идеи знаков и освобождение идеи символов. То есть умение современной философии отличать знак и символ”.

 

Евгений Головин. Прозерпина. — “Завтра”, 2009, № 20, 13 мая.

“„Об этом не знают ни микроскоп, ни телескоп” — по словам Уильяма Блейка. Иначе говоря, при данном, контрмифическом развитии цивилизации, всякого рода „Мифологии Древней Греции” гораздо больше поведают о характерах и методах исследования, о личностях и вкусах авторов, нежели о самом предмете исследования. Сложность, увлекательность и загадочность мифов всегда будут возбуждать любопытство и привлекать интерес. Но их девственность всегда останется недоступной, несмотря на дерзания истории, психоаналитики, глубинной психологии. Ничего, кроме поверхностных аналогий, отыскать в них нельзя. И если „прошлое для нас — книга за семью печатями” (Новалис), мифы — квинтэссенция неизвестного”.

 

Григорий Дашевский. Последний современник. Умер Лев Лосев. — “Коммерсантъ”, 2009, № 82, 8 мая <http://www.kommersant.ru>.

“Его стихи не состязаются с тем, что сделали предшественники и современники, а учитывают ими сделанное, отсылают к нему — „трагическое, см. у Бродского”, „абсурдное, см. у обэриутов” и т. п. Это больше напоминает корректность научного работника, чем поэтическую нарциссичность и победоносность. Но в его поэтике не столько скромность или смирение пришедшего позже, сколько отказ „наживаться на нашем несчастье”. А такой наживой неизбежно оказывается любая цельная, сильная поэтика, построенная на идее катастрофы и утраты. Фигуры „последнего поэта”, „книжника среди варваров”, „мертвеца среди мертвых”, „нечеловека среди нелюдей” и т. п. — все возможные варианты сильной поэтической реакции на мерзость запустения учтены в стихах Лосева, — но он сам не подписывается ни под одним из них, никогда не превращается из умного человека в „поэта””.

 

Григорий Дашевский. Революционер слова. Умер Всеволод Некрасов. — “Коммерсантъ”, 2009, № 86, 16 мая.

“Если понимать величие поэта как масштаб его плодотворного влияния на самых разных — непохожих на него и друг на друга — авторов, как масштаб перемен, которые он вносит в само понимание стихов, — он был великим поэтом, а внесенные им в русский стих перемены справедливо называют революцией”.

“Для Некрасова стала трагедией невозможность сохранить ясность и чистоту неофициального братства в постсоветских условиях. И в последние 20 лет и в стихах, и статьях он вел борьбу против этой утраты чистоты — против „диктатуры блата”, против „воровства чужого места”, „науки как не знать” — сражаясь фактически с энтропией современной культуры. Он назначал литераторов и критиков персонально ответственными за эту энтропию, то есть превращал их в козлов отпущения — на которых и обрушивался всей силой своей речи. Эта борьба превращала его самого в трагическую фигуру — то есть такую, которая ставит перед современниками неразрешимый вопрос, ставит их в неразрешимую ситуацию”.

См. также: Андрей Немзер, “Памяти Всеволода Некрасова” — “Время новостей”, 2009, № 83, 18 мая <http://www.vremya.ru>.

 

Григорий Дашевский. Красота-обида. — “Коммерсантъ/ Weekend ”, 2009, № 20,

29

мая
<http://www.kommersant.ru/weekend.aspx>.

“Шестая книжка стихов Всеволода Емелина, автора, популярного в Интернете и постоянно жалующегося на непризнанность среди критиков, называется „Челобитные” — и это очень точное название. Его стихи — это рассказы об обиде”.

“Вызыватели утробного смеха шутят на темы традиционных, биологических в сущности, делений человечества — на мужчин-женщин, здоровых-больных, красавцев-уродов, умных-глупых, молодых-старых, удачливых-неудачливых, своих-чужих — и издеваются и над теми, кто в этих парах занимает второе место, и над теми, кто пытается нарушить четкость этих границ: над молодящимися старухами, женственными мужчинами и т. д. А Емелину интересны эти деления не сами по себе, а лишь те из них, с которыми борется так называемая политкорректность — точнее, тот ее вид, который она получила у нас. В тех странах, где политкорректность возникла, запрет на словесное унижение меньшинств, составляющий ее суть, был частью борьбы за реальные права этих меньшинств. <...> У нас же политкорректность, то есть „правильность языка”, царит исключительно в самом языке, в сущности, в языке очень ограниченной группы людей, почти не влияющей на реальность, — той самой „либеральной интеллигенции”. Вся странность нашей ситуации в том, что, бессильная практически, нормы своего языка интеллигенция сумела сделать нормами публичных высказываний”.

 

Денис Драгунский. Историографический оптимизм. — “Частный корреспондент”, 2009, 25 мая <http://www.chaskor.ru>.

“„На похоронах жены Сталин едва стоял на ногах от горя. Мы с Кагановичем держали его под руки”, — вспоминал Молотов. „На похороны жены Сталин демонстративно не пришел. Мы с Молотовым шепотом обсуждали это”, — вспоминал Каганович. Это, конечно, злая шутка. Но не случайная. По воспоминаниям очевидцев (да-да, очевидцев, участников событий!) совершенно невозможно понять, был ли Сталин на похоронах Надежды Аллилуевой или нет; а если был, то как себя вел — был потрясен, растроган; раздосадован, озлоблен; официален, равнодушен? И уж подавно неясно, как погибла несчастная. Застрелилась, была застрелена или у нее был острый перитонит в результате аппендицита? „Дайте нам факты! — чуть не кричат люди, интересующиеся историей. — А выводы мы уж сами сделаем!” Но что такое факт? Исторический, к примеру? Если подытожить всю философскую полемику по этому поводу, то определение будет довольно скромным и отчасти обескураживающим: факт — это то, что приводится в учебной или научной литературе в качестве факта”.

См. также: “Что касается переписывания истории, то тут вообще смешно жаловаться или негодовать. Ведь история — это и есть ее переписывание. Постоянное, день за днем” ( Денис Драгунский, “Путем взаимной переписки” — “Частный корреспондент”, 2009, 8 мая).

 

Олег Ермаков. Сон Рахматуллы. Из книги “Арифметика войны”. — “Нева”, Санкт-Петербург, 2009, № 5 <http://magazines.russ.ru/neva>.

С той стороны никто прийти не мог, это противоречило здравому смыслу, сразу за позицией начиналось поле, заботливо усеянное противопехотными минами с растяжками. Но когда они все-таки пришли, вдруг появились рядом, прямо перед глазами, тени со специфическим запахом то ли овчины, то ли табака, у рядового Арефьева и мелькнула догадка, что он закемарил на посту; а заснул ли его напарник, он не знал...”

См. другие рассказы Олега Ермакова из книги “Арифметика войны” в июньском номере “Нового мира” за этот год.

 

Александр Иличевский. Труд Чехова. Суббота. — “Новый берег”, 2009, № 22 <http://magazines.russ.ru/bereg>.

“Труд — это такой Годо, которым никто не занимается в течение пьесы, но о котором время от времени все говорят. Пьеса, таким образом, выходит, словно бы трагическая пауза в смертном мороке труда. Однако Астров справедливо чертыхается: из-за вас я угробил три месяца. Занавес падает, и Труд вновь возобновляется — как небытие — на долгие годы”.

Поделиться с друзьями: