Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 9 2008)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

13 Я вовсе не отрицаю, что и многочадие может быть христианским путем. Но это будет один из многих христианских путей — и, безусловно, он будет личным выбором и личной «проблемой» (то есть — ответственностью) его избравшего. Как и любой хри­стианский путь, то есть путь перерождения и преображения человека...

14 И в этом смысле многочадным христианином надо было бы называть не того, кто имеет много родных детей, но того, кто имеет много крестных детей.

15 Тут можно, конечно, возразить: не сам собой — а промыслом Господним. Но в случае промысла Господня большие числа и вовсе теряют свой смысл...

16

Такие попытки совершались неоднократно — ныне нам особенно памятны опы ты 20-х годов XXвека. И практически всегда это было связано с переходом самой пары к братско-сестринским отношениям. См., например: Архим. Сергий (Савельев). Далекий путь: История одной христианской общины. М., 1998. На эту книгу указывает Анастасия Гачева в разделе «Философия любви» своего труда «„Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется..." Достоевский и Тютчев» (М., 2004). Этот раздел очень интересен с точки зрения вопросов, поднятых в настоящей статье.

Душечка или душа?

1891 году, будучи уже зрелым человеком и успешным писателем, Чехов записывает: “Любовь. Или это остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь”.

Однако, вопреки этому твердому убеждению писателя, именно в самом “идейно чистом” его рассказе о любви — “Душечке” — любовь как раз и располагается в настоящем. Но не только в настоящем повседневных забот и хлопот — дробясь и отвлекаясь, — но прежде всего в настоящем существования: все свое душевное и природное имение целиком отдавая любви как единому сущему жизни. Отсутствие же в такой любви сколь-нибудь внятной рефлексии лишь подчеркивает ее подлинно женское небрежение самостью. Ибо только в веществе “настоящего” любовь-свойство (а не любовь-страсть или любовь-влечение) и плодородна, как почва, и плодоносна, как зерно. То зерно, которое “если, падши в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода”.

Вот и любовь чеховской героини, словно откликаясь правде евангельского стиха, тоже всякий новый миг умирает для себя, чтобы принести много плода всякому ближнему. Но и сама, в таком отдании-поглощении нуждаясь, вновь, “падши в землю”, неизменно возрождается. Чтобы после взрасти и оплодотворить собой чужую, нуждающуюся в любви жизнь.

Похожим состоянием — как самой почвой жизни — основаны зарождение, развитие и содержание благого чувства к Обломову Агафьи Матвеевны Пшеницыной, обстоятельный разговор о которой пойдет ниже. Предварительно же-— слово из статьи А. В. Дружинина, единственного из современников Гончарова, воздавшего ей по достоинствам (разве исключая Аполлона Григорьева, с его короткой обмолвкой о прирожденной и большей, в сравнении с Ольгой, женственности Агафьи Матвеевны):

“Всякий почти из действующих лиц любит его (Обломова. — В. Х. ) по-своему, а эта любовь так проста, так необходимо вытекает из сущности дела, так чужда всякого расчета или авторской натяжки! Но ничье обожание <…> не трогает нас так, как любовь Агафьи Матвеевны к Обломову <…> этой женщине все будет прощено за то, что она много любила. <…> Страницы, в которых является нам Агафья Матвеевна <…> — верх совершенства в художественном отношении, но наш автор, заключая повесть <…> дал нам такие строки, от которых сердце разрывается, слезы льются на книгу и душа зоркого читателя улетает в область тихой поэзии, что до сих пор из всех русских людей быть творцом в этой области было дано одному Пушкину. Скорбь Агафьи Матвеевны о покойном Обломове <…> дивный анализ ее души и ее прошлой страсти — все это выше самой восторженной оценки”.

Статья эта появилась в конце 1859 года в журнале “Библиотека для чтения”, то есть сразу же по

выходе романа, и называлась “Обломов. Роман И. А. Гончарова. Два тома. СПб., 1859”. Однако, справедливости ради, хочу обратиться

к другой части цитированного выше небольшого из нее отрывка. А именно к следующим словам: “Любовь<…> той самой Агафьи Матвеевны Пшеницыной, которая с первого своего появления показалась нам злым ангелом Ильи Ильича,-— и увы! действительно сделалась его злым ангелом. Агафья Матвеевна, тихая, преданная, всякую минуту готовая умереть за нашего друга, действительно загубила его вконец, навалила гробовой камень над всеми его стремлениями, ввергнула его в зияющую пучину на миг оставленной обломовщины, но этой женщине все будет прощено за то, что она много любила”.

В отрывке этом, как кажется, скрыты-явлены два существенных этико-психологических противоречия. О первом выразительно свидетельствует слово “прощено”. Иначе говоря, та самая безгрешная любовь-“обожание”, что была так превосходно понята и воспета Дружининым в предыдущих строках статьи, им же ставится Агафье Матвеевне в тяжкую вину (“злой ангел”). Второе же противоречие, являясь одновременно продолжением и следствием первого, касается все той же пресловутой “обломовщины”. Ибо косвенного ее осуждения в Илье Ильиче не избежал даже такой проницательный читатель и критик, как автор этой — редкой глубины и правдивости — статьи о романе Гончарова.

И как раз поэтому с ним трудно согласиться. Думается, что, внимательно рассуждая о душе Обломова, пытаться всерьез говорить о “всех его стремлениях”-— значит, в угоду обыденному ли этическому образцу, духу ли “деловитого” времени, образ этой души спрямлять и уплощать. Речь в этом случае до2лжно, по-моему, вести не о стремлениях, а о предназначении. Предназначение же свое-— внушать любовь, пробуждать в каждой из двух полюбивших его женщин сокровенную, истинную личность и, наконец, вынудить у самого искреннего своего критика — Штольца — слова о “золотом сердце”, — это свое предназначение Обломов осуществил в жизни сполна.

Предназначение же его историческое зорко отметил и ясно описал Р.-Брандштеттер — известный австрийский писатель уже двадцатого века. “Ансельм испытывал к Обломову симпатию, поскольку в этом полном молодом человеке жила великая вера в человеческое бессилие. Во времена заносчивых, уверенных в себе гордецов, которым кажется, что они способны всего достичь и все завоевать, бесплодные размышления Обломова, лежащего на диване,

содержат почти страстный протест против безумия людей, одержимых идеей всемогущества”.

Возвращаясь к разговору о чеховской героине, замечу к слову, что образ Душечки тоже из “области тихой поэзии” и что Чехов тоже “дал такие строки, от которых разрывается сердце”. Здесь, правда, возникает соблазн сослаться на Толстого, однако его “Послесловие к рассказу Чехова „Душечка”” слишком знаменито и глубоко лично — прежде всего духовно, — чтобы осмелиться брать его на подмогу.

Итак, любовь Оленьки Племянниковой не просто целиком располагается в настоящем — она лишь настоящим единственно и жива, ради него и воплощается, и одушевляется и им же до дна и без остатка исчерпывается. То есть условие, форма и способ бытия ее любви — это завершенная в себе, состоявшаяся данность. Проживание дня сего, а не припоминание дня прошедшего или мечтательное предвосхищение следующего.

Она естественно, то есть без принуждения и усилий, преграждает путь в душу для всех тех желаний самости “Я”, что рождаются помимо воодушевленного (а потому и переимчивого) служения другому. Служения, что, возрождаясь всякий раз заново, сначала (и отнюдь не формально только) кристаллизуется в ядро разительной перемены жизненных интересов и полного преобразования бытового словаря, чтобы после без остатка в этом новом рождении раствориться. Внезапно же оставаясь в одиночестве и лишаясь мало-мальской возможности яркого и бескорыстно деятельного отдания, душа ее недоумевает, тяготясь самостью как докучно праздной и живущей оцепенело, застыло, без цели.

Поделиться с друзьями: