Новый мир. № 11, 2003
Шрифт:
И еще:
И мне не нужно знать (но за какие муки, но за какие силы и слова!) — откуда — этот свет, летящий прямо в руки, весь этот свет — летящий прямо в руки, вся эта яблоня, вся эта — синева…Вещающее «альтер эго» у Воденникова всегда — его лирический биограф. Тексты рождаются строго по мере развития лирического события, создавая впечатление льющейся песни, непрекращающейся, захлебывающейся рулады; метр, оканчивающий стихотворение, чаще всего — такой же, как в начале следующего, даже если первое начато — в другом размере, отсюда — в свою очередь — монолитность «Цветущего цикла», внутреннее органическое единство его, в целом же это — некая Песнь нарождающейся любви, обещание счастья, с пафосом вечной верности, с соответствующим словарем и интонацией (никакой —
Во второй же части книги — с достаточно, повторюсь, вызывающим названием — все несколько иначе. Время года — осень, межсезонье, безвременье; палитра соответственно более сдержанна. Язык — аскетичен, подчеркнуто внятен, фраза здесь — лапидарна, афористична: «А тело пело и хотело жить, / и вот болит — как может — только тело. <…> И ржа, и золото, летящее с ветвей, / и хриплый голос мой, ушибленный любовью, — все станет индульгенцией твоей, / твоим ущербом и твоим здоровьем». Тема — онтологическое одиночество, невозможность единства в разобщенном мире, неизбежность паденья, недосягаемость высоты, безвыходность… Ничто не случается. Точнее — ничто не осуществимо. Подлинный трагизм бытия, передаваемый, опять-таки, с незыблемым достоинством абсолютного лирика.
Жизнь, ты — которая так часто пахнет кровью, Жизнь, ты, которая со мной пила украдкой, ну, не было — с тобой нам — больно, больно, а было нам с тобой — так сладко, сладко.Или же:
Кричи — как шапка, бывшая куницей, скрипи во тьме — как полинялый шкаф, — а что ты думал: можно — сохраниться — себя на божий промысел отдав…Или так:
Любая женщина — как свежая могила: из снов, из родственников, сладкого, детей… Прости ее. Она тебя любила. А ты кормил — здоровых лебедей.………………………………………
Стихотворение — простое, как объятье, — гогочет, но не может говорить. Но у мужчин — зато — есть вечное занятье: жен, как детей, — из мрака — выводить.Словарь, равно и язык, — предельно прост: никаких иноземных вкрапленьиц, никакой глазури в виде умненьких аллюзий, все — о своем и на своем языке, своими средствами, своею (наработанной уже) символикой и метафорикой, короче — своими (в обоих значениях) тропами, с уже несомненно оформившимся — лично его, Воденникова, — мессиджем: «Я превратил себя — / в паршивую канистру, / в бикфордов шнур, в бандитский Петербург. / Я заказал себя — как столик, как убийство, — / но как-то слишком громко, чересчур»… Воденников — один из тех немногих, кто, вместо того чтобы по жизни «валять дурака под кожею» (Бродский) и — добавлю от себя — на бумаге, сдается мне, и там и там — действительно живет.
И я скажу: «За эти времена, за гулкость яблок и за вкус утраты — не как любовника (как мать, как дочь, сестра!) — как современника — утешь меня, как брата».И — уже о себе самом, очень, как мне видится, точно («тянет», между нами, на поэтическое кредо):
Я не кормил — с руки — литературу, ее бесстыжих и стыдливых птиц. Я расписал себя — как партитуру желез, ушибов, запахов, ресниц.(Выделено мной. — О. И.)
Это слово — живое: оно — о живом.
Что становится совсем уже очевидно по прочтении «Четвертого дыхания» — поэмы, завершающей книгу, лучшей, на мой взгляд, вещи у поэта Воденникова, которую рецензировать надо отдельно, если же цитировать — то целиком.
В целом книга — образцово и вместе с тем весьма оригинально изложенная история любви, вещь, сценарно выверенная, интуитивно или же продуманно выстроенная по всем законам поэтического жанра, глубоко психологичная (где всякое описываемое состояние, переживание, эмоция — узнаваемы, знакомы, ибо природно присущи любому человеку, глубина же видения онтологических вещей у этого автора — налицо), по прочтении оставляющая впечатление чего-то безусловно ценного — оттого, что в каждой строке течет «неоспоримая кровь» реальной, а не умозрительной, сердечной жизни подлинного поэта.
Но зато я способен бесплатно тебе показать (все равно ведь уже никуда не сдрыснуть и не деться), — как действительно надо навстречу любви прорастать, как действительно надо — всей жизнью — цвести и вертеться.Метафизический статус: апатрид
Сиоран. Искушение существованием. Перевод с французского, предисловие В. А. Никитина, редакция, примечания И. С. Вдовиной. М., «Республика»; «Палимпсест», 2003, 431 стр. («Мыслители XX века»)
Эмиль Чоран (Emile Michel Cioran). После конца истории. Философская эссеистика. Перевод с французского, предисловие, биографическая справка Б. Дубина. СПб., «Симпозиум», 2002, 544 стр. [124]
124
Эту книгу Э. Чорана включил в свою «Книжную полку» Евгений Ермолин («Новый мир», 2003, № 10). Татьяна Касаткина дает здесь более развернутый отклик на сочинение мыслителя. (Примеч. ред.)
— Кто вы? — Я инородец для полиции, Господа Бога и для самого себя.
Моя родина: это не страна, а рана, язва из тех, которые не рубцуются.
Поймут ли когда-нибудь драму человека, который ни на секунду не в силах забыть рай?
Я — не отсюда. Воплощенный изгнанник, я везде чужой — не принадлежу ничему на свете. Каждую минуту я одержим одним: потерянным раем.
Мой покровитель — Иов.
Я — ученик Иова, но плохой: унаследовал не веру Учителя, а только его вопли.
Он писал, что судьбой он — еврей. Можно было бы сказать, что судьбой он — Адам. Человек, повторивший в эмпирической плоскости метафизическую судьбу человечества. Но и это было бы не вполне точно, хотя место ангела с огненным мечом очень кстати для сходства с мифологемой занимал «железный занавес». Его рай был отделен от него не пространством, а временем. То есть — недоступен абсолютно. Как, впрочем, и истинный рай человечества. Именно двинувшееся после совершения первородного греха время абсолютно лишило человека возможности возвращения, обрекая его на движение вперед, в надежде и ожидании, что произойдет нечто и «времени больше не будет» — и рай станет доступен опять.
Время, может быть, более всего приковывает его взгляд. Он скажет про себя, что одержим временем. Так могло бы сказать про себя все человечество, если бы умело размышлять о своей судьбе с той отчетливостью, которой удалось добиться этому ученику Иова.
Чоран (1911–1995) родился в империи, которая перестала существовать в 1920-м, в Австро-Венгрии, в семье православного священника. Румын по национальности, он принадлежал к национально и религиозно угнетаемой части подданных империи. Но с образованием Румынии как отдельного государства он почувствовал себя на окраине цивилизации, на обочине исторического процесса. Он сделал все, чтобы вернуться в центр. И, добравшись до него, обосновавшись в нем, понял, что его усилия были метафизически бессмысленны. То, что представлялось центром, оказалось воронкой, провалом в небытие. Центр исторического процесса оказался окраиной бытия. Более пятидесяти лет своей жизни он прожил в Париже.
С этим его перемещением связана путаница с именами. На обложке книги, изданной Б. Дубиным, по-русски он назван Эмиль Чоран, по-французски — Emile Michel Cioran. По-румынски Мишель звучало бы как Михай. Cioran во французской огласовке читается как Сиоран. Чоран пришел к нам под двумя именами [125] : книга, изданная В. Никитиным, открывается первым произведением Чорана, написанным по-французски: «Разложение основ» (1949). С тех пор он писал свои вещи только на французском, став признанным мастером языка.
125
Вообще выход почти одновременных, двух независимо друг от друга подготовленных книг, представляющих нам творчество Чорана-Сиорана, можно считать чудом. То есть чудо — в этой одновременности и в удивительной взаимодополняемости, благодаря которой мы действительно можем познакомиться с творчеством и личностью мыслителя в полноте, неожиданной при практически первом появлении его произведений на русском языке. Книга, подготовленная В. Никитиным, содержит произведения 1949–1964 годов: «О разложении основ», «Искушение существованием», «История и утопия», «Падение во время»; книга, изданная Б. Дубиным, — произведения 1969–1986 годов: «Злой демиург», «Разлад», «Упражнения в славословии» (эссе о Жозефе де Местре, Беккете, Мирче Элиаде, Каюа, Мишо, Фондане, Борхесе, Марии Самбрано, Вейнингере и других) и записные книжки 1959–1972 годов. Начинать чтение, по-моему, следует с записных книжек: это тот случай, когда простить философа можно, только поняв человека.