Новый мир. № 3, 2004
Шрифт:
Однако контекст, не существующий для героя, существует для читателя. Заданным по умолчанию фоном до предела суженного сознания Меира служат тектонические исторические события, которые пережили люди его поколения, да и вся история еврейского народа. И это несовпадение текста и контекста сообщает роману еще одно измерение. Исторический контекст содержится не только в головах читателей, но и в самом романе. Правда, довольно опосредованным образом: он зафиксирован в тель-авивской топонимике, постоянно пребывающей на страницах «Эпилога», — роман буквально насыщен ею. Писатель столь скрупулезно протоколирует все передвижения своего героя по городу, что клуб любителей Шабтая может сегодня водить экскурсии по следам Меира. «Эпилог» надо бы издавать с картой Тель-Авива, подобно тому как издают «Улисса» с картой Дублина. Я не случайно вспомнил «Улисса»: роман Джойса отбрасывает
Тель-Авив — первый еврейский город, построенный за истекшие две тысячи лет. Очень молодой город, не отпраздновавший еще вековой юбилей. Построенный на пустом месте, в чистом поле или, точнее уж, на чистом пляже, с чистого листа, не отягощенный прошлым, он был реализацией большой сионистской мечты о новой еврейской жизни. Здесь ничего не надо было перестраивать и переименовывать, здесь не было исторических мест, все создавалось с нуля, как и та новая еврейская жизнь, которую они хотели построить на вновь обретенной обетованной земле. Естественно, тель-авивская топонимика стала выражением сионистской агиографии, слегка разбавленной великими именами далекого прошлого и библейскими именами.
Вообще проекция истории и культуры на топонимическую плоскость создает причудливую картину, сплошь и рядом оксюморонные сочетания: имена из разных миров, противоположности не примиряются, не снимаются, а просто существуют вместе, как нечто само собой разумеющееся. Для Меира (а впрочем, для кого нет?) увековеченные в названиях имена — археологические окаменелости, пустые топонимические оболочки, давным-давно покинутые животворящим духом. Имена не людей, а улиц, только улиц: «Он… пересек Гордон и отправился к родителям». Я назову для примера несколько обессмысленных имен, которые ассоциируются у Меира с домами, друзьями, родителями, воспоминаниями, но только не с людьми, ставшими названиями улиц.
Вот случайно попавшиеся мне на глаза на первых страницах романа герои городской топонимики. Борохов, синтезировавший марксизм с сионизмом. Гордон — толстовец, обличитель марксизма, мистик физического труда на Земле Израиля. Смоленскин, утверждавший, что евреи — народ духа и физическая работа на земле им исторически противопоказана. Праотец Иаков. Эмиль Золя (не за литературные заслуги, а как дрейфусар). Раши — средневековый комментатор Библии и Талмуда. Генерал Алленби, выбивший турок в Первую мировую с территории Страны Израиля. Пинскер, выдвинувший идею создания еврейского государства задолго до Герцля. Дизенгоф — в юности народоволец (арест, тюрьма), один из основателей и первый мэр Тель-Авива. Фришман, переведший на иврит («истинно библейским стилем») «Так говорит Заратустра». Хоз — лидер социалистического рабочего движения, создатель первых отрядов еврейской самообороны в Стране Израиля, офицер турецкой армии, дезертировавший и приговоренный к смертной казни, пионер израильской авиации, вице-мэр Тель-Авива.
Тель-авивская топонимика сама по себе порождает контекст большой и напряженной жизни. Для знающего читателя называние этих имен создает в описаниях перемещений Меира сильный контраст: буря, борьба, пафос обновления, воля к культуре, готовность к действию и жертвам — и герметичная частная жизнь, замкнутая на себя, безвольная, бесцельная, вялая, скучная. Хоть и еврей, а нормальный человек. Недвижная вода, полный штиль, цепкие водоросли, поникшие паруса, мертвые корабли. Книгу «Саргассово море» подбросил Меиру Шабтай: читай, приятель, о собственной жизни.
Некоторые считают, что Тель-Авив пустой, интернациональный, безликий и бездушный город, каких пропасть в разных местах земли. Это не так. У Тель-Авива есть свое лицо, душа, красота, обаяние, поэзия. Своя ноосфера, где Шабтай и Меир пируют теперь и щелкают орешки вместе с генералом Алленби, Иаковом, Эмилем Золя и Гордоном.
«…тем временем Меир пересек Дизенгоф и повернул на Эмиля Золя. И когда медленно шел по темной улице (что-то успокаивающее и утешительное было в этих издавна знакомых местах), у него появилось вдруг ощущение, что, если он повернет сейчас на улицу Дова Хоза и пересечет Гордон, то на углу Смоленскина появится бабушка в домашних тапочках, коричневых, полотняных, и в сером домашнем платье, с большим коричневым шерстяным платком на плечах… и в тот же миг, когда промелькнула у него эта мысль, и даже раньше, чем она возникла, он почувствовал прикосновение ее лица к своему лицу…» Большой фрагмент об утраченном времени, о бабушке, где унесшая сотню человеческих жизней бомбардировка значит не больше, чем цвет ее платка. «…у него защемило сердце от счастья, как будто это действительно произошло,
и все вернулось к изначальному, к лучшему, к тому, что было до ее смерти, и он не спеша повернул обратно, прошел по улице Дова Хоза, пересек Гордон и направился к родителям».Шабтай написал в высшей степени тель-авивский роман. В холодном и дождливом Амстердаме мимолетное видение солнечного Тель-Авива предстает перед его внутренним взором как образ рая. Мать Меира считает, что евреи должны жить в Стране Израиля, Меир — что жить надо там, где лучше. Но лучше ему именно здесь!
После смерти Меир покидает город. Места, по которым он бродит, — обобщенный образ Страны Израиля: горы, дюны, море, сады. Пейзажи легко узнаваемы и прекрасны. Вот только города в его посмертных блужданиях нет. Мы не знаем, где он родился вновь. Неужели опять в Тель-Авиве?
Книжная полка Павла Крючкова
Святитель Димитрий Ростовский. Руно Орошенное. СПб., «Миръ», 2003, 232 стр.
Когда в числе выбранных тобою книг оказываются среди прочих Боговдохновенный труд о чудесах иконы-целительницы, написанный русским иеромонахом, святым чудотворцем, затем — запечатленное великим немецким поэтом-романтиком Откровение прославленной католической монахини; и, наконец, горячие размышления современного православного священника и писателя-просветителя о городе, который больше чем город, — Риме, не можешь (в моем случае) не испытать чувства робости. Мы знаем, что последние годы светские журналы охотно отдают свои страницы религиозной и теологической публицистике (и даже богословию) прошлого и современности. Однако в случае с нашим «простым» жанром ожидается, как я думаю, попытка «не методологического», но сугубо личного отношения к выбранной и, очевидно, рекомендуемой книге. А если так — выбор должна сопровождать особая ответственность. О книгах, описывающих и содержащих духовный опыт, частному, светскому человеку, имеющему малый религиозный опыт, замешенный на неостывшем неофитском импульсе, говорить особенно трудно. Но очень хочется, потому что книги заставили меня радоваться и волноваться.
В случае с «Руном…» примечательны три обстоятельства: личность самого автора (несомненно отразившаяся на письме), читательский «статус» книги и таинственная судьба ее — на протяжении более чем трехсот лет существования. Святитель Димитрий (1651–1709), получивший образование в Киевской духовной академии и в восемнадцать постриженный в монахи, последние семь лет своей жизни был митрополитом Ростовским и Ярославским. Он благословлял строительство Санкт-Петербурга и реформы Петра (выступая против вмешательства государства в дела Церкви), прославился заслугами в богословии и церковной словесности (назову 12 томов новой редакции Четьих-Миней и великолепно написанное поучение «Алфавит духовный») и даже сочинял пьесы для театра. А каковы его письма!
Его запомнили и прославили как человека сострадающего и доброго.
«Руно Орошенное» написано по следам многочисленных чудесных исцелений, происшедших при образе Пресвятой Богородицы в черниговском Свято-Ильинском монастыре в XVII веке. Тут же напомню себе, что впоследствии «Руно…» породило и новые иконы: «Нечаянную радость» и «Целительницу».
В течение восьми дней на иконе выступали слезы, днем и ночью народ шел и молился, исцеления совершались на глазах верующих. Свидетелем некоторых из них был и тогдашний иеромонах Димитрий. Он описал 24 чуда — по количеству часов дня и ночи, приложив к каждому по два поэтичных и вдохновенных слова в жанре бесед и поучений, — и сопроводил каждое «Прилогом», приложением из Житий святых.
Это была самая первая книга будущего богослова и святителя, который не осмелился подписать ее, лишь «растворил» свое имя — ИЕРОМОНАХ ДИМИТРИЙ САВИЧ — в четверостишии одного из предисловий. Книга была в России очень любима и почитаема, многократно переписывалась и переиздавалась. И ныне вышла впервые в адаптированном для современного читателя виде — с примечаниями и пояснениями.
Невероятно трогательно «Счисление краткое исцелившихся от различных болезней…», приложенное автором к основному тексту: их имена, занятия и недуги. Почему-то всех их ясно представляешь: и «Анну Пенскую с Брагинщины», «от хромоты исцеленную», и «Ивана Павловича, москаля, барабанщика сотни Гавриловой из Башова» — «от бесовского мучения избавленного»… Подумать только, здесь, на земле, они все прожили не по одной, а по две жизни: до встречи с иконой и после нее.