Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый мир. № 4, 2003

Журнал «Новый мир»

Шрифт:

Тот уровень осмысления исторической трагедии Германии, который демонстрирует в романе Грасс, возвращает его — хочет он этого или нет — все в те же символические ряды, неприятие которых декларируется героем. Вот, скажем, ситуация с названием погибшего судна. Туристический лайнер «Вильгельм Густлофф» уже изначально, то есть в момент, когда он сходил со стапелей, должен был стать неким общегерманским символом. Судно назвали именем нациста-«мученика», партийного функционера, ничем особо не выделившегося, кроме того обстоятельства, что он был убит. Убит — и это принципиально важно здесь — евреем. Именно поэтому судно, которому первоначально предназначали имя Гитлера, стало «Вильгельмом Густлоффом», то есть символом страдающей от еврея и противостоящей еврею Германии. Грасс как бы намеревается заменить нацистскую символику общенациональной, сделать имя судна символом гибнущих в 1945 году немцев. Обратившись к фигуре реального Густлоффа, писатель пытается развеять нацистский миф о «мученике» — нацист изображается как личность предельно ординарная. Параллельно в романе воссоздается и образ Давида Франкфуртера, студента-медика, стрелявшего в 1936 году в Густлоффа, а затем отправившегося в полицию с заявлением, что стрелял он, протестуя против преследований евреев в нацистской Германии. Франкфуртер, по мнению автора, тоже личность достаточно заурядная — в повествовании особо подчеркиваются нелады со здоровьем (воспаление костного мозга), проблемы с учебой и т. д. Ну и вообще, небрежно замечает автор, «возомнил

себя героем, который жертвует собой, чтобы дать своему народу пример мужественного сопротивления. Может, то убийство изменило для евреев что-нибудь к лучшему? Наоборот! Террор был узаконен. А через два с половиной года, когда еврей Гершель Грюншпан застрелил в Париже дипломата Эрнста фон Рата, ответом на это стала Хрустальная ночь» [63] . Ну и чем логика этого пассажа отличается от логики сына-нациста? Разве только жеманной позой «беспристрастности»: «…мне чужд, у меня вызывает недоумение любой человек, который упорно преследует одну-единственную цель…»

63

Этот пассаж поставил в тупик многих, кто помнит, с каким состраданием описывал ранее Грасс судьбу евреев в Германии. Возможно, объяснение тут простое: прежде Грасс ощущал себя юдофилом. А разница между юдофилом и юдофобом в конечном счете снимается тем обстоятельством, что и тот и другой относятся к евреям как существам другой породы. Только один «любит» эти существа, а другой нет. Есть люди, которые кошек любят больше людей, но все же кошек они любят как кошек, а не как людей.

Не раз и не два, вспоминая об обстоятельствах своего рождения, герой восклицает: да, я не хочу помнить об этом, не хочу разбираться в этом. Тональность этих восклицаний как бы подразумевает отказ от наследия их (предыдущего поколения) нацистской идеологии. Но вот ему самому пришлось погрузиться в прошлое, и оказалось, что и сам он не вполне свободен от идеологии тех, с кем вроде полемизирует.

А жаль — в романе был обозначен очень перспективный, на мой взгляд, ход мысли. Он связан с образом матери героя, занимающим в системе символов романа одно из центральных мест. Писатель изображает, так сказать, типичную немку «из народа», главным событием своей жизни считающей войну, точнее — гибель «Густлоффа». Много лет она надеялась, что сын расскажет миру о той катастрофе, и, потеряв надежду, сосредоточилась на воспитании внука. Ее жизненная цепкость, пластичность и вместе с тем несокрушимость внушают герою и его сверстникам почти страх — всю жизнь проработав на социалистическом предприятии ГДР, будучи активисткой и непоколебимой сталинисткой, мать преданно хранила память о нацисте Густлоффе, тайком носила цветы на остатки его мемориала (кстати, на этих же руинах ее внук казнит «еврея»), в ней сочеталось, не противореча друг другу, советское и нацистское. Парадокс такой цельности ставит героя в тупик. В конце романа герой уже ненавидит мать — именно она сделала внука нацистом. Черты матери герой видит в своем сыне, повесившем над письменным столом фотографии Вильгельма Густлоффа и Александра Маринеско как равно почитаемых им фигур.

Обозначенный здесь ход мысли, получи он полноценное художественное воплощение, возможно, и избавил бы Грасса от необходимости размышлять исключительно в координатах или — или: Германия — или преступник, или жертва. Совместить эти понятия, осознать «преступника» еще и как «жертву» у автора не получилось; если и есть попытки представить воодушевление немцев гитлеровской идеей как национальную трагедию именно немцев, то попытки эти выглядят слишком декларативно. И только вот эта пара — бабушка и внук — могла бы вывести разговор на принципиально другой уровень. И для бабушки (у которой усвоенные в молодости нацистские взгляды не приходят в противоречие с гэдээровским социализмом), и для ее внука Густлофф и Маринеско (каким он себе его представляет) — герои. Так же как Сталин и Гитлер — великие люди. Здесь мы сталкиваемся с ориентацией на Людей Силы (если позволить себе вольное использование терминологии Симоны Вейль [64] ), то есть на тех, кто поставил себя над жизнью. С годами лобовое противостояние советских и нацистских идеологов и военных стратегов потеряло остроту, а вот то, что роднило эти идеологии, стало более явным. И для нынешнего нациста, то есть человека с комплексом государственной и национальной ущемленности, Сталин и Гитлер понятнее и роднее, чем образ Человека Жизни (человека созидания, любви, творчества, открытости другому). Отсюда исступленная, неостывающая ненависть к тому образу еврея, который создается и пестуется нацистами (и не только немецкими), как к образу «вырождения» самого дорогого для нациста — идеи чистоты нации и ее порыва к Силе. Нам никуда не деться от истории, содержащей множество свидетельств того, что любой национальной идее необходима, хотя бы гипотетически, ситуация противостояния и — соответственно — опора на идею Силы. Это героя-«либерала» логика Грасса-художника делает выродком. Выродком в буквальном смысле слова — как выпавшим из рода. А вот мать его и сын — они плоть нации. И для внука единственным способом «вернуться в род» становится в романе служение «национальной идеи немцев», то есть нацизму.

64

Эссе Симоны Вейль «„Илиада“, или Поэма о силе» было опубликовано «Новым миром» в № 6 за 1990 год.

В кругу этих понятий (к сожалению, только обозначенных автором в романе) и следовало, на мой взгляд, искать ответ на вопрос: почему произошло так, как произошло?

В названии романа — «Траектория краба» — автор воспользовался образом краба, который, для того чтобы двигаться вперед, производит движения, имитирующие возвращение назад. Мы обязаны возвращаться к своему прошлому, чтобы увидеть настоящее. Увы, движение вперед в осмыслении немецкой трагедии, продекларированное названием романа, осталось неосуществленным — автор постоянно соскальзывает с заявленного им уровня историко-философского исследования в историческую и идеологическую публицистику. На мой взгляд, в осмыслении трагедии «Вильгельма Густлоффа» «краб» Грасса остался в исходной точке. Это в лучшем случае.

Сергей КОСТЫРКО.

Продолжение разговора см. в «WWW-обозрении», помещенном в этом номере журнала.

Жизнь философа

Рюдигер Сафрански. Хайдеггер. Германский мастер и его время. М., «Молодая гвардия», «Серебряные нити», 2002, 615 стр. («Жизнь замечательных людей»)

Хайдеггеровская биография Рюдигера Сафрански залетела к нам как-то вдруг.

За кадром для большинства читателей остался весь европейский полемический контекст, в который была включена эта работа (она впервые вышла в Германии в 1994 году). В нашем же контексте она была сразу помещена на более чем определенное место — эта первая вышедшая на русском языке биография Мартина Хайдеггера попала в серию «ЖЗЛ». И авторский текст оказался трогательно обрамлен примечаниями, рассчитанными на совсем уж неосведомленного читателя, — разъясняющими, кто такой Гёльдерлин (нем. поэт, автор лирического романа «Гиперион»…), Гуссерль (австрийский философ, математик… работал в Германии…) или Файхингер (нем. философ-идеалист…).

Надо сказать, что

в каком-то смысле эта книга действительно попала в привычный канон жэзээловских изданий. Биография «героя» здесь выступает рельефом на фоне значительно более широкой панорамы событий времени. Мысль как бы «выводится» из этого контекста. Что вызывает сомнение у автора предисловия к книге — Владимира Бибихина. Переход от непосредственного жизненного опыта к основопонятиям мысли вообще, по его определению, «не относится к удачным биографическим приемам». Действительно, здесь подчас все держится на удачной метафоре. Скажем, во время Первой мировой войны Хайдеггер служил по призыву в армии, исполняя работу метеоролога и даже цензора. Ну и какие выводы следуют отсюда для мысли Хайдеггера?

Задача написания биографии философа на самом деле очень сложна, и тема эта требует специального обсуждения. Хайдеггер — мыслитель без «особой» биографии. Жизнь, размещенная в рамках академической карьеры. Разве что неординарный для ординарного профессора эпизод с Ханной Арендт — их встреча могла направить его личную жизнь по иному пути. И, конечно, нацистский ангажемент… Однако Сафрански настойчиво пытается идти по некоему пунктиру хайдеггеровских «душевных состояний», возводя их к событиям времени, событиям жизни своего персонажа и к его кругу чтения, связывая все это с «появлением» тех или иных «идей». Некоторые эпизоды выглядят совсем уж опасно близкими связками… Лето 1929 года, влюбленность в Элизабет Блохман, невнятное письмо к ней, упоминающее о совместной поездке в Бойрон и посещении церкви аббатства бенедиктинцев. Хайдеггер объяснял ей тогда свое отношение к католичеству. Здесь же, в письме, — переживание, испытанное им во время всенощной в Бойроне: экзистенция, «выдвинутая в ночь», философия Ничто и связь ее с категорией зла, чего не было в докладе «Что такое метафизика?» того же 1929 года… «Не потому ли Хайдеггер именно в письме к Элизабет Блохман заговорил о присущем Ничто аспекте зла, что не мог не видеть в себе самом соблазнителя?» Такова догадка Сафрански. Здесь как бы устанавливается двойное движение. Реальное событие жизни признается непосредственным истоком мысли и, с другой стороны, уже отправляясь от самой мысли, утверждается необходимое «офилософствление» Хайдеггером всего, происходящего с ним. Удобная навесная конструкция. Из вязи разноплановых событий — «реальных», «психологических», «мыслительных» — и состоит текст этой попытки биографии.

Однако за этой биографией следует признать одну особенность. При ближайшем рассмотрении оказывается, что автор жизнеописания всякий раз, и, пожалуй, прежде всего, занят поиском и установлением собственной критической дистанции в отношении своего интеллектуального визави. Иногда даже кажется, что он подспудно и шаг за шагом решает одну, главную, задачу: объяснить скандальный «эпизод» хайдеггеровской биографии — его личную вовлеченность если не в дело нацизма, то в нацистский миф. Так или иначе, появление книги Сафрански пришлось на середину 90-х, когда эта тема продолжала активно обсуждаться европейскими интеллектуалами.

Заметно, как биограф, достаточно подробно излагая историю близких взаимоотношений Мартина Хайдеггера и Ханны Арендт (на основании книги Эльжбеты Эттингер, получившей доступ к неопубликованному личному архиву Арендт), обнаруживает и, акцентируя, обсуждает те «черты характера» Хайдеггера, которые в конечном итоге «прольют свет» и на его идеологические амбиции. В своем первом письме к Ханне Хайдеггер «явно видит себя в образе психагога», но и позже, обращаясь к ней уже «дорогая Ханна», жестко устанавливает правила их отношений. Важнейшее и строжайшее из них — сохранение тайны. Заставлявшее Арендт испытывать мучительное ощущение собственного не-присутствия. (Кстати, Сафрански и здесь не упускает напрашивающегося перехода — к тому, что позже, в «Vita activa», Ханна Арендт назовет «срединным пространством мира», которое пролегает меж нами и другими, опосредованно соединяя нас с ними, но «сгорает» между любящими, особенно теми, кто принужден окружать свои отношения покровом тайны.) Она не ставит Хайдеггера перед выбором между собой и Эльфридой (женой Хайдеггера). Но тайна нужна Хайдеггеру, не ей. Он не намерен принимать ответственность за судьбу возлюбленной… И более того — что было ясно для Арендт всегда и без всяких слов, — он даже не подозревает, что мог бы у нее чему-то научиться. (Сафрански цитирует здесь известный пассаж из письма Арендт Генриху Блюхеру от 1955 года, накануне выхода ее «Истоков тоталитаризма»: «…я, в общем, готова вести себя с Хайдеггером так, будто за свою жизнь не написала и не напишу ни единой строчки. И это есть не облекаемое в слова, но непременное условие — conditio sine qua non — всех наших взаимоотношений».) И еще — его реакция на рассказы ее о своих любовных историях: он желал ей счастья и назначал новое свидание, давая понять, что его высокая страсть не принадлежит миру мелких страстишек. Он выходил победителем: «…уклоняясь от нравственной обязанности самому принять ответственное решение, он… добился того, что „судьба“ по-господски распорядилась ее, Ханны… притязаниями…» Безграничное высокомерие, в котором Сафрански увидит психологический исток хайдеггеровской претензии быть глубинным идеологом нации.

«Нацистский» эпизод так или иначе растянут более чем на треть книги. Сафрански стремится вычитать у Хайдеггера малейшие намеки на его будущую политическую ангажированность. Скажем, в 1930 году Хайдеггер заявляет, что философия должна «владеть своим временем»; в лекциях 1931/32 года, посвященных чтению Платона, говорит об обязанности философа «со-участвовать в историческом действии». Хайдеггер опьянен, по словам Сафрански, картиной гигантомахии, открывшейся ему на этот раз в сочинениях Платона, и «хочет быть вестником историко-политической и одновременно философской эпифании». Хайдеггер ждет того мига, когда политика должна будет стать философской, а философия — политической… Иначе говоря, биограф «ловит» своего героя на необузданных честолюбивых самопроекциях. Даже стиль изложения здесь становится пародийно-патетичным. По появлению этой интонации можно безошибочно определить те эпизоды, которые, с точки зрения биографа, выявляют этот самый «личностный изъян», то, что послужило пресловутой «вовлеченности». Правда, одновременно Сафрански называет «движения Хайдеггера на политической сцене» «сомнамбулическими движениями философа-мечтателя». Пожалуй, это наболее «снисходительное» объяснение. Однако заметим, что и оно — скорее психологического свойства.

Сафрански подробно, привлекая известные документальные свидетельства (в том числе впервые опубликованные в 1987 году в вызвавшей скандал книге Виктора Фариаса «Хайдеггер и национал-социализм») и хайдеггеровские тексты 30-х годов, рассказывает всю историю поведения Хайдеггера и старается выказать себя если не обвинителем, то, во всяком случае, сурово-объективным судьей. Суммируя свои претензии, он изобличает Хайдеггера в том, что последнее, предложенное им в интервью журналу «Шпигель» в 1966 году, объяснение сотрудничества с нацистским режимом «тоже не до конца правдиво»: «…сама национал-социалистская революция, как он ее тогда понимал, представлялась ему обновлением… одно время он видел в таком обновлении событие эпохального значения… переворот бытия всего Запада. Он не сказал, что… поддался опьянению властью; что, желая защитить чистоту революции, иногда занимался доносительством; что вступил в конфликт с вышестоящими национал-социалистскими инстанциями и с собственными коллегами… именно потому, что хотел „двигать“ революцию дальше… Хайдеггер скрывал тот факт, что одно время был убежденным национал-социалистским революционером, и умалчивал о философских побуждениях, которые сделали его таковым». И наконец — наиболее откровенная и жесткая характеристика биографа: «Тот, кто мыслит о великом, легко может впасть в искушение и принять самого себя за великое событие». Философ, впавший в ошибку самовеличия, — такой вердикт угадывается в книге Рюдигера Сафрански.

Поделиться с друзьями: