Нулевая долгота
Шрифт:
— Мне нужно взять портрет, сесть в самолет и улететь в Москву.
— А ты не думаешь, что тебе так и придется сделать?
— Думаю, что так и придется.
— Ты попадешь в прессу.
— Знаю, — сказал Ветлугин. Но раскаяния он не испытывал.
— Я не понимаю, — задумчиво говорил Грейхауз, — почему нет официального запроса? Теперь это так естественно.
— Я думаю, что теперь будет.
— Но они картины не отдадут.
— Посмотрим! — со злостью бросил Ветлугин. — Представляешь, Антонина сочинила завещание Купреева!
— Не может быть! — воскликнул Грейхауз.
— Все, оказывается, может быть.
— Виктор, объясни мне вот еще что, — попросил Рэй. — Я много думал, но все
— Да, — ответил Ветлугин, — она страшный человек.
Он задумался. А действительно, что же она такое, эта Антонина Намёткина? Он мало что о ней знал, только из купреевских записей. Но все же он мог представить ее существо. И дело даже не в том, что она уехала за границу. Это пришло потом, по обстоятельствам. Для нее это не было навязчивой идеей. Суть в ней другая: беспредельный эгоизм, неуемное желание всеми и всегда повелевать.
Он встречал таких женщин в разных слоях общества и нередко наверху. Рядом с ними их грозные, высокопоставленные мужья становились тусклыми и покорными. Он всегда удивлялся такой перемене. И в данном случае Костя Барков, этот сильный и гордый характер, боялся ее, сжимался, начинал вести себя подчиненно. Купреев в первой тетради удивлялся этой перемене, а сам в отношениях с ней в полной растерянности, и единственное, к чему стремится, — избегать ее. Но она не отпускает тех, кто намечен в жертвы.
Намёткина — воплощение злой воли, думал он. Она черства сердцем, безжалостна. И на редкость сконцентрированна на своих желаниях. Если она задумала что-то, она пойдет на все — на обольщение, унижение, предательство, преступление, но добьется цели! Ничто ее не остановит. Ничего святого для нее нет.
У Намёткиной обстоятельства так сложились, размышлял Ветлугин, что она действовала в художественной среде. Почему она не подхватила академика живописи? Наверное, потому, что не хотела этого: скучно ведь с ним, а ей нужна деятельность, И ей нужна была валюта, заграничные вещи. Сюда она и повернула, и здесь ей встретился Стивенс. И вот она уже в Англии, его жена, горит амбицией дать Западу представление о художественных процессах в Советском Союзе. Из своей жертвы — Купреева — сделала мученика, рвется писать книгу. Лживую! Но ее философия вечная как мир: цель оправдывает средства. В этой философии главное средство — ложь! Изменила ли она своей стране? Конечно, изменила. Но она об этом и не задумывается. Себе она не изменяла.
Но что сказать Грейхаузу? Может ли он это понять? Может, конечно, но разъяснять уж очень долго.
— Ты и сам, Рэй, все правильно определил, — сказал Ветлугин.
— Мне кажется, Хью Стивенсу придется с ней трудно.
— А мне как-то все равно.
— Мне, в общем-то, тоже, — согласился Рэй.
Раздался телефонный звонок. Ветлугин поспешно снял трубку, думая, что это Москва. Но звонил Джеффри Робинсон.
— Виктор, ты читал мою статью?
— Да, Джеффри. Она мне понравилась. Я предполагал, что ты именно так ее напишешь.
Робинсон помедлил:
— Скажи, правда ли то, что рассказывает Дэвид Маркус?
— Что он рассказывает?
— Будто ты ворвался к Стивенсам и унес картину.
— Примерно так. Но я к ним не врывался. Я приходил к ним, чтобы сказать, что я знаю правду.
— И как? Они согласились с ней?
— Разве они могут с ней согласиться?
— Да, не могут. Но меня ты убедил. Знаешь, убеждают не слова, а поступки. Мне придется писать новую статью, Виктор. Могу ли я ссылаться на наш разговор,
на дневниковые записи художника?— Да, Джеффри.
— Между прочим, Маркус обзванивает все газеты.
— Я понял, Джеффри.
— Желаю удачи.
— Спасибо, Джеффри.
Ветлугин положил трубку. Грейхауз вопросительно на него смотрел.
— Маркус обзванивает все газеты.
— Этого следовало ожидать, — беспокойно сказал Рэй. — Скоро могут появиться репортеры и фотокорреспонденты. Ты к этому готов?
— Да, готов.
— Ты не раскаиваешься?
— Нет, нисколько.
— Я думаю, что ты поступил правильно.
— Спасибо за все, Рэй.
— Спасибо тебе, Виктор. — Он задумался. — Я, пожалуй, поступил бы так же. Ты молодец, Виктор.
Прощаясь, они обнялись. Они чувствовали, что расстаются надолго.
Ветлугин съездил на аэровокзал «Бритиш эйруэйз» и получил «о’кэй» на воскресный рейс Аэрофлота. Возвращаться на корпункт не хотелось. Он понимал, что его уже поджидают репортеры. Он решил еще раз поразмышлять о всем случившемся. Но главное — ему хотелось проехаться по Лондону, к которому привык, который полюбил.
Он колесил по пустым вечерним улицам. Было все еще светло, хотя солнце зашло: июньские дни гаснут медленно. Колесил без цели, по наезженным маршрутам. Остановился на Вестминстерском мосту, вышел из машины.
Красивы виды на Лондон с мостов над Темзой! Вестминстерский — один из лучших. На левом берегу — готическая стройность парламента, прекрасно соединившего в своей архитектуре два величественных протестантских собора и скромную приходскую церковь. Самая высокая Часовая башня с курантами на четыре стороны света, подступившая к самому мосту, давно уже стала символом английской столицы. На правом берегу — массивное, как гигантский терем, здание Лондонского совета и пристань при нем. На подступах к нему угрожающий каменный лев… И вода Темзы — тихая, глянцевая, как стекло. Вернее, как зеркало: под стеклянным глянцем тусклое серебро, в котором отражаются оранжевые огни чугунных фонарей на набережной Виктории…
«…а Купреев завтра станет знаменитым, — думал Ветлугин. — Всем захочется своими глазами увидеть его картины. А их нельзя не признать, нельзя пройти мимо его мастерства, его искренности. Мимо того, чем жила его душа, о чем он мечтал, к чему стремился…
Странно все-таки вяжутся жизненные узлы, — думал Ветлугин. — Известность к Купрееву придет через газетную сенсацию, причина которой — я, мои действия, то, что я спас портрет Вареньки. Вареньки!
А в общем-то все это случайно, цепь каких-то случайных обстоятельств, включая и то, что именно я оказался здесь, в Лондоне. А ведь однажды, — упрекнул себя, — отказался принять участие в купреевской судьбе… Значит, не случайность! — продолжал думать он. — Значит, уже и тогда была предопределенность, и я должен был тогда еще уразуметь, что никуда мне от его судьбы не деться, что повязаны мы накрепко, что это тот узел, который нелегко развязать. Вот только как научиться такому уразумению? А возможно ли это? Можно, конечно, утверждать, что узри я предопределенность, то, может быть, судьба Купреева сложилась бы иначе, он бы был жив, и Барков бы был. Можно, конечно! Но это уже фатализм.
А поменял бы Купреев то, что с ним случилось, на то, что могло бы быть, если бы не появилась Варенька? — спросил себя Ветлугин. — Никогда бы не поменял, потому что к нему пришла любовь, а значит, и счастье. Разве есть что-нибудь большее, чем любовь? Разве мы хотим чего-нибудь большего, чем счастье? А разве бывает счастье без любви? Ну, жил бы он дальше, — рассуждал он, — ну, писал бы картины — да, подвижнически! Любое творчество есть подвижничество! Но он же это делал, и много лет, а счастлив не был. И потому — не поменял бы никогда!..»