Нулевая долгота
Шрифт:
— Ну ты ладно, — растроганно бурчит Иван. — Ну ты ничего, значит, а то мне торопиться надо.
— Вань, а Вань, а ты со мной вместе пройдись в магазин, — смущенно просит Наталья, чувствуя, что не откажет. — Пусть все знают. А что, Вань? Ты только побрейся. Я тебе рубашку новую купила, — застенчиво добавляет она.
Иван довольно ухмыляется. Решил: «А чё, пройдемся!» Пока брился, с приятностью думал: «А пусть знают! И Петька пусть знает, и Семка-губернатор, и Светка — все пусть знают. А то, трын-трава, непутевый! Да я еще такое могу! Вот заведу настоящую семью, заживу умом-разумом, так будь здоров! Семья — это сила, — мечтает Иван. — Испокон веку на этом держались. Особливо когда родная. А с директора
Иван с удовольствием поел картошку, поджаренную на сале, залитую яйцами, выпил чаю. А потом торжественно прошелся с Натальей в магазин и обратно, и она с гордостью держала его под руку.
VII
Иван возвращался в Княжино в хорошем настроении. Всю дорогу только и думал о новой жизни — как скорее к ней приступить. Встреча с братом его уже не волновала: заглянет — и добро. Может быть, поговорим: по-другому, по-братски. Ивану хотелось покаяться: он все-таки чувствовал за собой вину. Но в нем не было уверенности, что это нужно Петру.
Иван думал: «А вдруг Петька отмахнется? Мол, чего тут амонии разводить? Забыто. Да и кто я ему? Брат по названию, а не по жизни. Как мать ушла к Болдыреву, с тех пор и не виделись почти. Но моя вина больше. Это все же я уперся в обиде. А теперь что? Совсем чужие. Да и вон как Петька вознесся. В самой Москве. Зачем я ему нужен? И картошка ему не нужна. Это все Светка: угодить важному братцу хочет. Ну а если он явится, все равно повинюсь. Как же иначе? Подобру надо жить…»
Разгулявшийся ветер бил сбоку, холодил лицо и руки; он уже приморозил грязь, и тонкий ледок похрустывал под копытами Маньки. Небо закрыла иссиня-черная туча, та, что ночевала у северного горизонта. Солнце вырывалось из-за ее глыбистого обрыва косым световым водопадом. Похожая на материк туча медленно плыла и обильно сыпала на землю снежную крупу.
Манька, как всегда, в обратный путь шла уверенно и торопливо. Она знала: впереди ее ждет родное стойло. Идти было легко — больше на спуск. Мчащиеся машины не тревожили ее. Да и Иван не казался тяжелым. К тому же он был спокойным и добрым.
В Княжино у своего дома Иван не стал привязывать Маньку, хотя знал, что она может уйти, — кобыла иногда проявляла норов, в тех, правда, случаях, когда он бывал с ней несправедлив. На этот раз Манька терпеливо ждала, пока он относил корзину с провизией, а дождавшись, заторопилась, он милостиво пошел с ней рядом — а ведь надо было подниматься на Княжину гору — и в приливе доброты даже два раза ласково почесал ей за ухом. В конюшне он, не торопясь, ее расседлал, щедро насыпал овса, подвинул сенца, похлопал по шее и даже поцеловал в белый лоб. «Ну, Манька, не времечко мне с тобой вожжаться», — сказал ей извинительно, ласково. Кобыла осталась всем очень довольна.
Просторная, как площадь, вершина Княжиной горы побелела, засыпанная снегом, и подошвы Ивановых сапог оставались на ее белизне черными отпечатками, будто нарисованными на листе бумаги бомбами. На крыльце конторы стоял Гугин — подавленно-сгорбленный, отрешенный от всего на свете. Он был в свитере, коричневой безрукавке на лисьем меху и пышной шапке, сдвинутой на затылок, отчего глянцевым шаром круглились его лоб с лысиной. Иван решает повиниться ему:
— Ты уж, Константин Васильевич, не серчай. Братан приехал из Москвы, Петька. Потребовалось смотаться в Давыдково. Сам понимаешь: то да сё. А что соврал, прости.
Но Гугин и не слушает его, безумно водит глазами — по небу, по верхушкам лип, по снежному пространству. С изумлением
разглядывает отпечатки его сапог — черные бомбочки. Потом глубоко вздыхает, прикрывает глаза рукой, плачет.— Что с тобой, Константин Васильевич? Что стряслось?
Гугин вытирает слезы, жалуется.
— Ах, голубчик ты мой! Кончилась наша жизнь с Василисой Антоновной. Кончилось все. Исчезает последний приют наш. Ей, гряду скоро! Аминь! — причитает полушепотом, закрыв глаза, и слезы выкатываются из-под век и срываются в трясущуюся бороду.
— Да успокойся, Константин Васильевич, не скоро еще, — пытается утешить Иван.
Гугин открывает глаза, в них — гнев и безумие.
— А Василисе Антоновне явилось видение, — пугает он, — пляшущие черти! Изо рта — геенна огненная. И всё вспыхивает, вспыхивает. — Его безумный взгляд упирается в черные следы. — Все горит, горииит. Всё-о-о! Вселенский пожар! Бомбы! Бомбы!
— Успокойся, Конс…
— Молчи! — повелительно вскрикивает тот. И с надрывом: — Конец! Конец всему! Конец свету! И всё-о-о сначала! Всё-о-о! Без нас! Без нааас!
У Ивана — морозец по коже. Он сердито кричит:
— Опомнись!
Гугин вздрагивает, испуганно отшатывается назад.
— Опомнись! — повторяет Иван.
Гугин приваливается спиной к дверям, раскидывает руки: он все еще безумный.
— Опомнись! Тоже мне апостол, трын-трава! — кричит Иван. — Смерть пророчествует! Им плохо — так гори весь свет!
Он презрительно сплевывает, идет прочь. Гугин сбегает с крыльца, хватает в жменю снега, прижимает ко лбу. Просяще зовет:
— Иван Михайлович! Постой! Постой, Иван Михайлович! С ума сходим! Прости господи! Прости меня, голубчик! Тебя шофер Курников искал. Колькой назвался.
— Чего ему? Не сказал? — останавливается Иван.
— Ах, Иван Михайлович! Ах, Иван Михайлович! — подбегает к нему Гугин. Он в отчаянии качает головой. — Просто с ума сходим. Нет, ничего не сказал. То есть сказал, что он Курников и разыскивает.
— Да не тронет он вас, — примирительно говорит Иван. Он начинает понимать паническое состояния Гугина. — Не до вас ему будет.
— Пантыкину-то?! — вскидывается Гугин, ожесточаясь.
— Кому же — Пантыкину!
— Да, да, да, — сникает Гугин. — Я то же говорю Василисе Антоновне, но она не верит. Она в совершенном кошмаре. Ох, боже мой! — И запричитал: — Всегда радуйтесь, за все благодарите…
— Тебе б священником быть, — усмехается Иван. — Все по писанию шпаришь.
Гугин подозрительно взглядывает на него, говорит мстительно:
— А правда то, о чем одна княжинская старуха рассказывала? Мотрей ее звали?
— О чем же?
— О том, что твой высокопоставленный братец и нынешний хозяин здешних мест Пантыкин надругались над могилой старого князя? Будто бы на шест его череп насадили и по Успенью, как бесы, носились?!
Иван с первых же мстительных слов понял, о чем Гугин вспомнит, но не мог взять в толк, почему эта детская глупость так важна ему сейчас. Ответил рассудительно, с затяжкой:
— Что и говорить, плохо, конечно. Им тогда матери здорово всыпали. Они же, знаешь, кроме черепа костюм на шест напялили, чтобы, значит, пугало огородное вышло. Конечно, в недорослях…
Гугин перебивает, зло кричит:
— Страшно все это! Страшно! Дети надругиваются над могилами. Страшно!
— Да это не они вскрыли…
— Кто в детстве совершил кощунство, тот способен на все! Да, на все! — пылает гневом Гугин.
Иван с удивлением смотрит на него: то пророчествует конец света, то беснуется. Впервые он видит его таким. Ведь всегда — сдержанный, рассудительный. А тут злобствует, себя не помнит. Он думает: что бы было, попадись Семка с Петькой не Моргослепому, а ему? Гугин не стал бы их допрашивать, как Моргослепый, а поубивал бы на месте. Вот так Гугин! А тот не останавливается: