Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Иван зашел в беседку. За долгие годы беспризорности колонны стояли с осыпавшейся штукатуркой, обнажив краснокирпичную кладку; на голых серых стропилах как-то приютилась и росла хилая сосенка, словно перо на ветхой тирольской шляпе. Отсюда был великолепный обзор: смотреть бы и смотреть!

В самой дали виднелся плотным краем Успенский лес; перед ним избы села Успенье; церковь на взгорье… Простор, охваченный извилистой низиной Шохры, лесной полосой вдоль Ярославского шоссе, дубовой княжеской аллеей, где располагались Успенье и Княжино, был самым дорогим для Ивана. Княжино тянулось в уютном межхолмье, окруженное полями одворицы, а за березовым проселком начиналось огромное Громовое поле, круто поднимавшееся от ивняка Шохры. И вот именно здесь Семен Пантыкин задумал возводить грандиозный свиноводческий комплекс…

Громовое поле…

Дед Большухин рассказывал, что свое название оно получило в давние времена, еще при барщине. Молодой барин был хозяйственен, но жесток. Однажды в разгар жнивья из-за леса надвигалась гроза. Он явился верхом на лошади и

давай подгонять баб, вязавших снопы, — хлестал кнутом. А одну молодуху на сносях в бешенстве исхлестал до крови. Она упала, и у нее начались роды. Бабы окружили ее, а он вертелся вокруг и стегал, стегал по головам, спинам. И тогда небо разверзлось, рассказывал дед, загромыхал гром и ударила молния. И точь в него! С тех пор и название — Громовое.

В детстве летнее время они, мальчишки, большей частью проводили на Шохре, на песчаном пляже под Княжиной горой. Громовое поле — то нежно-зеленое, как шелковое, то палево-золотистое, как парча, — уходило вверх, к самому небу: даже верхушки берез не виделись с берегов Шохры. Только птицы кружили высоко в небесной синеве… И Княжина гора, и овражье с заброшенными прудами, и пронзительно чистая, холодная Шохра, и Громовое поле, причастное к небу, — все это были неотъемлемые места их босоногого детства. Дальше, за мостом в Тугариновке, им еще принадлежал таинственный еловый лес. Конечно, и все остальное, что было в видимой округе, они исходили и исследовали: и всхолмленное успенское ополье, будто бы с несколькими горизонтами, и торжественный Успенский лес, и поля с перелесками у Селищ и Новин… Но туда надо было добираться, туда уже было далеко, и потому они редко отправлялись в эти путешествия. Бывало, у них возникало желание посмотреть на мчащиеся машины, такие разные и такие быстрые, и они шли к Ярославскому шоссе и могли часами просиживать на пригорке и спорить о скоростях и вообще технике. Но за шоссе не двигались: там уже лежала чужая сторона.

Обо всем этом думалось Ивану, и мысль текла печально и медленно, потому что давило одно: скоро все это изменится неузнаваемо, вероятно, исчезнет навсегда. Он понимал, что Пантыкина не остановишь, что он действует по общему плану, по решению сверху. Но ведь и решение можно толковать и исполнять всяко. Вот если бы не умер прежний директор, то наверняка все было иначе. Тот к старости совсем остыл, во всем разуверился. Да и вообще по натуре был тихим, осторожным человеком. Решения исполнял осмотрительно. Он бы не оставил без внимания старый опыт! «Тише едешь — дальше будешь!» — любил повторять он. Поэтому при нем совхоз «Давыдковский» никогда не был ни среди передовых, ни среди отстающих, но зато, всегда в твердой серединке. Техника обновлялась, урожаи и надои вроде бы увеличивались, показатели вроде бы росли. Неизменным оставалось лишь одно: никто никуда не торопился. В первую очередь он сам. Почти тринадцать лет, до неожиданной кончины от инсульта — быстрого, как удар кинжалом, даже в память не пришел…

Громовое поле…

Впервые Иван с удивлением осознал, что он очень любит этот малый простор, ничем особо не прославившийся, и что ему не нужны другие края, даже самые близкие, скажем, Давыдково. За восемнадцать лет путешествий он узнал Север, даже привык к нему, вернее, к тамошним зимам. Кольский полуостров возникал в памяти гладкими снежными сопками, над которыми низко висело огромное малиновое солнце. Лето бывало коротким и прохладным, дни и ночи сливались воедино, и свет торопился перевыполнить свою норму, потому что опять неотвратимо надвигалась зима. И опять пуржисто-морозная мрачность, темень, и редким подарком блистательная белизна при случайном визите светила, и постоянный бесконечный электрический свет на гудящем комбинате, в домах, на улицах… Нет, никто не мечтал оставаться там на всю жизнь, все считали себя временщиками, и все надеялись вернуться туда, откуда родом, или уехать в заманчивые солнечные края. И теперь впервые Иван понял, что ему всегда хотелось вернуться именно сюда и что все прошедшие четыре года, несмотря ни на что, он был здесь счастлив, как в далеком детстве.

«А можно ли остановить Пантыкина? Кто же на такое отчается? Но почему! Почему он выбрал именно Громовое поле?! Именно свои родные окрестности?!» — мучительно думает Иван. И не находит ответов.

А Громовое поле лежит перед ним белым полотном с торчащей стерней плохо скошенных многолетних трав. И тут ему вспомнилось…

Был снежный октябрь первого года войны. Гитлер рвался к Москве. Опасливо поговаривали, что Красная Армия не удержит столицу и отступит, как армия Кутузова в первую Отечественную. Говорили, что у немцев невидаль танков и самолетов. Княжин-ские бабы ждали их появления в безнадежности и со страхом. Особенно с середины октября, когда из Москвы хлынул поток беженцев. По всему Ярославскому шоссе двигались только в одну сторону — на восток. «А как же мы?» — испуганно спрашивал Иванёк мать. «А куда же мне с вами?» — отвечала она, и плакала, и прижимала к себе маленьких — Гришку с Петькой.

По вечерам председатель колхоза Петраков с двумя стариками и несколькими бабами на всю ночь уезжал к Успенскому лесу. Говорили, что немцы должны выбросить десант — целый полк парашютистов. У Петракова был настоящий наган, и он ездил верхом на единственном колхозном жеребце Прынце. А деды с бабами ехали на телеге. У дедов были охотничьи ружья, а бабы брали с собой вилы.

В ту ночь пришел материн черед ехать в караул. Петька с Гришкой ревели, цеплялись за юбку и не пускали мать, а Иванёк не плакал. Мать осерчала, прикрикнула

на него, чтобы он отцепил братьев и чтоб пораньше с утра затопил печь. «Мам, а какой из себя парашют?» — спросил Иванёк. Его навязчиво мучило: как же это люди прыгают с неба и не разбиваются? «Какой еще парашют? — вскипела мать. — Ишь о чем! А ну бери Петьку с Гришкой!» И дала ему подзатыльник…

Все помнит Иван — испуганный рев братьев, и взвинченную, рассерженную мать, и хлесткий, тяжелый удар чуть пониже макушки. «Мать, конечно, боялась. Да и как было не бояться? Всех тогда пугал Гитлер…»

Иванёк проснулся среди ночи от небесного гула, и жуткий страх охватил его. Он боялся шевельнуться и только слушал. Высоко над избой застыл зловещий протяжный звук. Иванёк с ужасом представил, как с неба на неведомых парашютах летят жестокие, безжалостные немцы. Вот они уже на земле, стреляют из автоматов, убивают Петракова, дедов, мать. Утром они явятся к деревню и убьют его с Петькой и Гришкой. Иваньку так жалко становится себя, мать, братьев, всех беззащитных русских людей, и он горько, навзрыд плачет, ругая наших солдат за то, что они отступают, не могут остановить страшных немцев. А где-то далеко ухает — тяжело, зловеще. Иванёк подкрадывается к окну и видит на черном небе сполохи, как молнии, там, где ухает. Он прощается с жизнью. В горьких всхлипываниях он опять забирается под теплое одеяло к спящим братьям и незаметно засыпает. А просыпается в ужасе: в окнах — синева, а избе — холод. Он прислушивается: ти-и-и-хо.

Иванёк быстро оделся, заткнул за пояс тулупчика топор, накинул на безмятежно спящих братишек отцовскую овчину и, крадучись, вышел во двор. Ти-и-и-хо.

Начинался сизый рассвет…

Он бежит по соседским огородам к березовому проселку, оглянувшись, перебегает его — и вниз по Громовому полю, наискось к овражью, чтобы взобраться в княжескую беседку, откуда далеко-о-о видать, до самого Успенского леса. У овражья остановился, оглядывается на деревню, прислушивается: в чьем-то дворе лениво мычит корова, прокукарекал петух, слышно поскрипывание на коромысле пустых ведер. «Кто же это?» Долго ждет, пока ведра не появляются у колодца. «А-а, тетка Клавдия Пантыкина». Мирно, привычно. Но на душе у Иванька тревожно. Осуждающе думает о тетке Клавдии: «Не знает она еще ничего!» Он бежит в овражье, потом торопливо карабкается — запыхался, вспотел — по крутой тропинке в княжескую беседку. И вот ему открываются под низким темно-серым небом их заснеженные просторы. Иванёк напряженно вглядывается. Он ждет появления танков. Или самолетов с парашютами. Или, на крайний случай, мотоциклеток. Сам Петраков говорил, что у Гитлера вся армия на мотоциклетках. Но пустынно, ти-и-и-хо…

«Неужели ничего не будет?» — разочарованно думает Иванёк. А он-то уже все решил: он им не дастся! Он убежит в темный Тугариновский лес и будет там жить до самой победы, пока не вернется Красная Армия. Он еще отомстит немцам за мать и отца и за братишек. Он украдет у немцев автомат и научится стрелять. Но пустынно, ти-и-и-хо…

За Успенским лесом красным пожаром разгоралась заря. Громко, по-дурному прокаркала ворона на старой липе. Вокруг — заснеженно, морозно. И Иванёк засомневался, что ночью немцы прыгали с неба. Ему представилось, что вернулась мать, а Гришка с Петькой проснулись и ревут, а печь не топлена. Мать разозлится, будет бить его чем попало. А над всеми избами и в Княжино, и в Успенье уже вился белесый дымок, и Иванёк принялся спешно собирать хворост, забыв о немцах…

«А ведь предчувствия нас никогда не обманывают», — думает Иван. Он смотрит на ту же липу, на которой тогда по-дурному, громко закаркала ворона. Липа совсем одряхлела, размашистые ветви тянутся к земле, а одна, самая нижняя, даже впилась в нее, надломившись у ствола. «Отпилить бы! Эх, руки не доходят. Погибнет ведь парк: сколько вон уже сухих деревьев…»

…Иванёк тащил большую вязанку хвороста. Идти по стерне на подъем было трудно. Он то и дело спотыкался, даже падал. О немцах он позабыл, только и думал о гневе матери, о том, как оправдаться перед ней. И тут услышал натужный близкий гул, стремительно надвигавшийся на него. Он замер. Вязанка хвороста сама по себе скатилась со спины на землю. Гул превратился в страшный рев и несся, невидимый, из-за деревни. И вот: колыхнулись верхушки берез, и прямо перед ним возник огромный и жуткий самолет с черно-белыми крестами. Он увидел летчика в шлеме: глазастое, узкое лицо. Он оцепенело, с изумлением смотрел. Страха не было, еще не было, он как бы поднимался откуда-то изнутри. Иванёк услышал, как что-то затрещало и где-то сзади забулькало. «Как лягушки в заводи», — подумал он. Самолет пронесся чудовищной птицей и, накренившись, стал набирать высоту. И он опять видел глазастого летчика в шлеме. Иванёк завороженно смотрел вверх — на первого немца, на первый вражеский самолет. И тут он вспомнил о своем решении мстить. Он быстро выхватил топор и погрозил им. А самолет уже взмывал ввысь, разворачивался. И тут Иванька охватил страх. Он понял, что сзади него булькали пули. Он неверяще оглянулся: на белой стерне косо теплились ямки. А самолет боком разворачивался над Успеньем. И тогда он в ужасе, беспамятно побежал. А гул нарастал — быстро, неотвратимо. Вот рев уже над Княжином… Иванёк вскинул голову — и опять жуткая, чудовищная птица падала на него. А в ней — злое, глазастое узкое лицо. Он увидел, как прямо перед ним вздернули землю с десяток фонтанчиков. И тогда он упал, закрыв голову руками. Он вжимался разгоряченным лицом в ледяной снег и в отчаянии плакал. Он не мог, не хотел больше видеть этот страшный самолет. И не было никого, кто бы мог его защитить. Он оказался совсем один на Громовом поле…

Поделиться с друзьями: