Нулевая долгота
Шрифт:
Луна взошла высоко, серебрится, и они в ее свете выглядят посеребренными. А лица — бледные, с синеватым налетом — мертвенные.
Они пытаются заглянуть в глаза друг другу, но лунного света явно не хватает.
— Это, значит, я виноватый, — тихо и искренне кается Иван. — Был тогда как бешеный. Жизнь разломалась. Не знал, куда и притулиться. Ты уж меня прости, Петя. Я виноватый.
— Ну что ты! О чем мы? Забудем об этом, — торопливо и уверенно произносит Петр. — Ну ладно, брат, пока. Будешь в Москве, звони. Телефон у Светланы есть. Кстати, — добавляет он, — она права: надо родниться. Между прочим, к Новому году обещал прилететь Григорий. Вот и ты приезжай.
Он похлопал Ивана по плечу, сунул ему руку, но рукопожатия не получилось: ладони
— А за картошку — спасибо.
Иван стоял безмолвный, недвижимый.
XI
По привычке Иван не включал свет. Он сидит в темноте на своем скрипучем венском стуле, навалившись грудью на стол. Голову подпирает руками. Глаза закрыл от ярко синевших цифр, названий городов, линий на экране радиоприемника. И хотя звучит его любимая передача — «Полевая почта», он не слушает ее, даже не слышит. Весь ушел в себя — в свои впечатления и мысли. И делится ими с Натальей.
«Что ж, значит, получается? — говорит ей полушепотом. — Им все обширные права дадены, а ты, выходит, и не возрази. О дальних и неизвестных — о городских! — они пекутся, а ближний все стерпит. Чего о нем заботиться? Кто он? Куча навоза, а не человек. И не мечтай о лучшей доле. Вот так теперь, все наоборот: не ближнему помогай, а дальнему.
Новый град возведут — каменный! А жить в нем — как на скотном дворе. Гугин правильно говорит о ветрах-то. Они в одну сторону дуют, всегда с Успенки. Вот и опять народ побежит, из каменных-то хоромов. А Семену что? Давай быстрей мяса! Преобразователь… трын-трава!
Нет, Наталья, не могу я к нему в сподвижники-соучастники. Совесть моя не позволяет. А он и слушать не желает. Сколько раз вскипал, как молоко, и все через край. Твой, говорит, Гугин — контра недобитая. Распространяет, говорит, вредные слухи. Во как! А Гугин-то прав! Он вон на Тугариновку указывает. Согласно опыту жизни. Но это, вишь, меняет Семкины планы. По торопливости хочет жить, все успеть!
А Петру нашему все безразлично тут. Он Семке так, по дружбе способствует. Да, кроме того, он шефствует. Ему положено поддакивать. Вот и получается: хоть умри два раза, а все равно по-ихнему будет. И хоть кукарекай, хоть помалкивай, ты никто для них. Вот, Наталья, значит, как оборачивается: любо не любо, а смейся. Не знаю, что и делать…»
В окно резко, тревожно постучали. От открыл глаза и ахнул: будто зарницы полыхали — красные отсветы лизали черные стекла. Он кинулся к окну. Напротив стоял газик. На улице было светло, как при пожаре. «Неужто пожар?!» — мелькнула страшная мысль. Он бросился к дверям. За ним, испуганно мяукая, кот Васька. Рванул дверь — и сразу горький запах гари. У порога — Светка. Простоволосая, пальто внакидку, прямо на комбинацию. Как сметаной помазанные, белеют голые ноги.
— Пожар, Ваня, — всхлипнула испуганная, в отчаянии. — Это все мой изверг.
— Кто? — выдохнул хрипло.
— Колька! Кто же еще? Как же теперь? — Она рыдала. Требовательно бибикнул газик. Сразу опомнилась, зашептала заговорщицки. Голос дрожит, но мысль твердая: — Мы решили, что я с Петей уехала. В Москву. Понял? В понедельник вернусь. А Семен — в Ярославль. К сестре. Слышишь? Позору-то не хочется. Ты уж не выдавай, Вань. Все же братушка. Христом-богом прошу… — Еще бибикнули.
— Родненький, Ванечка, не выдавай! — Уже убегая, громко, повелительно: — Скрылся бы и ты куда. К Наталье, что ли?!
Выбежала в свет пожара — расхристанная! — юркнула в газик, и тот зарычал, покатил, запрыгал по колдобинам.
Иван метнулся на улицу. Огонь уже наполовину охватил пантыкинскую избу. Языки пламени носились по дранке крыши, как бесенята. Серо-черный дым тяжелым столбом поднимался в небо.
«Что будет-то? Куда же? Одному не потушить. Не потушить! — неслись мысли. — А ведь перекинется на другие избы! Моя-то, может, и уцелеет — большухинское пространство
спасет…»Его била нервная дрожь. В нерешительности все еще глазел на завораживающий, клубящийся великан-костер. Бревна стреляли мириадами искр. Светляки взвивались чуть ли не до звезд.
На другом конце деревни раздался истошный старушечий вопль:
— Люди добрые! Господи, помилуй! Пожар! Пожар! Боже ты наш! Пресвятая богородица! Горим! Господи!..
А костер трещал, дымил, полыхал — и все громаднее, страшнее, непобедимее.
Иван наконец бросается в избу. Сердце бешено колотится, мысли скачут: «Уходить! Да побыстрее! Затаскают… А Колька ни за что не признается! И не докажут!.. А я?! Ведь все знают — противоречу Пантыкину. Еще наговорят — враждую. А потому, мол, узнал, что ликвидируют, и — красного петуха в отместку. Затаскают! Точно! Не отбрешешься!.. Нет, уж лучше уходить. От греха подальше. Пусть уж сами выкручиваются! А меня не было при пожаре. И все тут! До пожара ушел. К Наталье, в Давыдково… А ежели и моя изба сгорит?! Со всем имуществом? Эх, трын-трава!»
Иван хватает рабочий рюкзачишко, с которым бродил по лесам. По привычке сует топор. А что еще? Стягивает, не развязывая шнурки, туфли. Тоже сует. Влезает без портянок в сапоги, а их — в рюкзак. Вспомнил, что в «сундучке» его фанерном чемодане — документы, дедовы награды, осеннее пальтушко. Долго шарит в зеве печки, ища ключик от замка. А по радио спокойный женский голос торжественно вещает «Последние известия»… Наконец нащупал. Никак не может попасть в зыбком полусвете в замочную дырочку — аж вспотел! Пальтушку натягивает на себя. Кисет с наградами, белую тряпочку с документами — в карманы. Подскочил к приемнику, выключил. А его куда? А пропади все пропадом! Хватает со стола кусок сала в промасленной газете, начатую буханку хлеба, бутылку с водкой, недопитую, ту, что Светка принесла. Чем заткнуть? Вытягивает из кармана платок, скручивает, сует в горлышко. Еще раз оглядывается по сторонам — а, пропади все пропадом! У дверей натягивает кепочку, берет амбарный замок, выходит, быстро навешивает в дверные петли.
— Господи, помилуй! Люди добрые! — несется старушечий крик. — Пожар! Пожар!…
Вспоминает о Ваське. Не закрыл ли? «Васька! Васька! Кис-кис…» А на Ярославском шоссе творится что-то непонятное: вспыхивают-гаснут фары, тянутся цепочкой огни, крутится милицейская мигалка, нутряно взвывает сирена «скорой помощи». «Уходить! Быстрее! Васька! Васька! Кис-кис! Где ты?..» Наконец — «мяу!», и у сапога — два зеленых тревожных глаза. Схватил, прижал к груди, чмокнул в холодный мокрый носик и бережно опускает на землю. «Мяу-мяу-мяу…» — несется вслед, а он уходит, торопясь, огородом, на одворицу, косяком срезает путь к шоссе. У старых дубов на княжеской аллее останавливается: отдышаться, сообразить — куда же дальше? Оглядывается на пожар и зачарованно смотрит. В безветрии костер рвется к самым пределам небесного купола. Луна поблекла и торчит ненужной кругляшкой… А рядом, на шоссе, — столпотворение. Иван колеблется: узнать, что там, или незамеченным обойти сторонкой, двинуться в Давыдково.
«А ежели там уже знают? — тревожно спрашивает себя. — Значит, кинутся к Наталье — меня искать. А я что? Ничего, мол, не ведаю. Однако, пока доберусь, Княжино-то сгорит. А это значит: где был? кто поджег? И тут — ага, попался! Допросы-вопросы, и хоп — под арест! Когда еще разберутся… Нет, к Наталье нельзя, — решает Иван. — В Давыдкове опасно: затаскают! Пусть уж сам Пантыкин со Светкой оправдываются. А я: ничего, мол, не знаю. А потому — в другую сторону двигаться надо. В Переславль! К завхозу Дойлову! — обрадованно вспоминает Иван о своем вчерашнем намерении. — А что? Утречком заявлюсь: мол, приехал насчет картошки договориться. Деньги нужны! Потому что увольняют, ликвидируют нас с Гугиным. Да-а… Но у Дойлова не переночуешь — удивится. Придется к Мотьке Кабачниковой завернуть. Прикинусь вусмерть пьяным. Пустит, не прогонит. Совестно, конечно, перед Натальей. Но что поделаешь, раз случилось попасть в эпоху жизни…»