О сколько нам открытий чудных..
Шрифт:
По мне Пушкин является замечательным объектом исследования, потому что он гений, у него мало шлака и, значит, легче доходить у него до художественного смысла вещи.
Для Шварцбанда Пушкин является замечательным объектом для эвентуального анализа, т. к. все–все записывал, даже четверть мысли, и т. к. его рукописное наследство достаточно сохранилось, а с другой стороны: <<Пушкинское творчество характеризуется сложными и многоаспектными взаимосвязями между абсолютно разными замыслами: один и тот же набросок он мог использовать в самых неожиданных и никак не сопоставимых замыслах. Автореминисценции подчас настолько необъяснимы, что, кажется, однажды написанное Пушкин просто приспособлял к новому замыслу без какой–либо мотивировки и обработки>> [6, 35].
Правда, Шварцбанд применяет слово «кажется». И дальше демонстрирует, что часто это так только кажется. Да вот относительно Белкина я, соглашаясь с Бочаровым, из этого «кажется» делаю вывод, что Пушкин был не только идейно против Белкина, но и за. А Шварцбанд — разоблачает это «кажется» ради доказательства отсутствия такого субъекта повествования, как Белкин, вплоть до времени написания «Выстрела», что очень бьет по моей работе «Понимаете ли вы Пушкина?». И мне интересно приспосабливать именно шварцбандовские фрагменты для подтверждения раннего появления Белкина в сознании Пушкина.
Фрагмент 1-й.
<<А. С. Андреев вспоминал слова, сказанные Пушкиным на выставке картин в 1827 г.: «Кисть, как перо: для одного — глаз, для другого — ухо. В Италии дошли до того, что копии с картин до того делают похожими, что, ставя одну оборот другой, не могут и лучшие знатоки отличить оригинала от копии. Да, это, как стихи, под известный каданс можно наделать тысячи, и все они будут хороши. Я ударил об наковальню русского языка, и вышел стих, — и все начали писать хорошо». В 1827 г. Пушкин снова собирался ударить «об наковальню русского языка» таким образом, чтобы «вышла проза»>> [6, 28].
А я утверждаю, что собирался Пушкин выражать новый идеал: консенсус в сословном обществе. И оттуда ноги росли, а не из формальных задач.
Фрагмент 2-й.
<<Хорошо известен «белкиноведам» черновой набросок 1827 г. «Если звание любителя отечественной литературы…» В 1884 г. он был опубликован в качестве начала «Истории села Горюхина». Исповедь «любителя» написана «протокольным» стилем: «Произошед в 1761 году от честных, но недостаточных родителей, я не мог пользоваться источниками просвещения, открытыми впоследствии времени в столь великом изобилии, и должен был довольствоваться уроками приходского дьячка, человека… весьма образованного в смиренном своем звании»>> [6, 28]. И Шварцбанд пишет далее: <<«Любитель отечественной литературы, родившийся в 1761 г., был по сути образом архаиста. Например, если судить об отношении Пушкина к П. Катенину во время работы над черновиком, то «любитель» должен был бы превратиться в лицо положительное. Однако, полемика Пушкина с другими «товарищами–архаистами», например, с В. К. Кюхельбекером, за несколько лет до написания черновика делает подобное предположение невероятным, а участие «любителя» в журнальной истории начала 20-х годов задним числом придает образу 1827 года черты явной пародии. Кажется, подобная противоречивость в оценках архаистов и в отношении к ним со стороны «ученика» и «друга» вполне достаточное условие прекращения работы над еле очерченным в наброске замыслом>> [6, 30].
А если Пушкин менялся очень быстро, и то, что раньше было совсем не приемлемо, потом стало несколько иначе? А если потом его идеал — где–то около консенсуса в сословном обществе, то как раз очень хорошо, если как бы договорятся реакционер Шишков с революционером Кюхельбекером, и все они — с Пушкиным, не являющимся ни тем, ни другим в 1827-м. И тогда понятно, почему Пушкин покусился начать набросок…
Фрагмент 3-й.
Шварцбанд очень тонко заметил, что Владимир
из «Романа в письмах», над которым Пушкин работал осенью 1829-го года, много в чем совпадает с самим Пушкиным.Во–первых, это <<«идеальное» представление Владимира, вероятно, близкое и самому Пушкину>> [6, 33], о необходимости и возможности консенсуса между помещиками и их крестьянами: «Звание помещика есть та же служба. Заниматься управлением трех тысяч душ, коих все благосостояние зависит совершенно от нас, важнее, чем командовать взводом или переписывать дипломатические депеши… Небрежение, в котором оставляем мы наших крестьян непростительно. Чем более имеем мы над ними прав, тем более имеем и обязанностей в их отношении. Мы оставляем их на произвол плута приказчика, который их притесняет, а нас обкрадывает».
Во–вторых, общность между Владимиром и Пушкиным состоит в горечи раздумий о древних фамилиях: «Я без прискорбия никогда не мог видеть уничижения наших исторических родов». Мало, что сам Владимир сделан Пушкиным дворянином из новых. Пушкин, — замечу от себя, — придал Владимиру и мечту о консенсусе между теми и другими: «Говоря в пользу аристокрации, я не корчу англинского лорда; мое происхождение, хоть я им и не стыжусь, не дает мне на то никакого права. Но я согласен с Лабрюером [перевод]: Подчеркивать пренебрежение к своему происхождению — черта смешная в выскочке и низкая в дворянстве».
Так вот, если я правильно понял Шварцбанда, Пушкин хоть и придал и некоторое отличие от себя Владимиру (например, Пушкин родовит, а Владимир из новых дворян), хоть и писал роман в письмах и, тем самым, как бы не нес ответственности за то, что в этих письмах мы читаем, но все же Пушкин должен был испытывать неудобство оттого, что не было почти никакой дистанции между ним, Пушкиным, и субъектом всего этого прозаического повествования о консенсусе в обществе неравных (ведь и сама фабула–то романа замешана на взаимной любви богатого Владимира и бедной Лизы). И я с удовольствием процитирую Шварцбанда, рассуждающего о результате этого пушкинского переживания неудобства: <<…любая переадресация [удаленному от автора субъекту повествования] требовала от автора особого предуведомления. Поэтому на периферии замысла… могла возникнуть идея случайного представления некой рукописи от имени «друга покойника»>> [6, 34].
И как факт: в это же время, осенью 1829 года, Пушкиным пишется то, что многими (и мною) считается первым черновиком предисловия «От издателя» к «Повестям Белкина». Там «друг покойника», П. И. Д., отличается от И. П. Белкина только фамилией и зеркальными инициалами имени и отчества.
Так спрашивается, мог ли Пушкин это предисловие («рекомендательное письмо», как его называет Шварцбанд) сочинять для «Романа в письмах»? Если я правильно понял намек Шварцбанда — он мог, и он сделал это и совсем сочинял его не для цикла прозаических произведений:
<<Биография «покойника» ориентирована на образ столичного и родовитого дворянина, родившегося в Москве и получившего образование во 2-ом кадетском корпусе: «В 1818 году был он выпущен офицером в селенгинский пехотный полк в коем он и служил до 1822». Смерть матери, заставившая армейского офицера «взять отставку» и стать деревенским жителем, меняет образ жизни, а «природная беспечность» и нежелание заниматься хозяйственными делами, по мнению «друга», является основанием литературных занятий молодого человека.
Подобная ситуация… разрабатывалась Пушкиным: герой «Романа в письмах», мечтая выйти в отставку и заняться «помещичьей» службой после надоевшей столицы, знакомится с деревенской жизнью. Сентенции и мысли Владимира свидетельствуют о его наблюдательности и склонности к литературным занятиям. Как и «покойник», Владимир в деревенском уединении «пустился в поэзию»… И одновременная работа над «Романом в письмах»… и над черновиком рекомендательного письма… противостоит ретроспективной истории текста белкинских повестей>> [6, 31,32].