О сколько нам открытий чудных..
Шрифт:
А по–моему, то, что <<противостоит>>, легко понять как то, что предваряет историю этих повестей. Пусть <<рекомендательное письмо>> сначала относилось к «Роману в письмах», трактуемому Шварцбандом как двойной замысел — «картины света и людей» и «семейственной истории» [6, 69]. Зато потом <<картины света и людей>> стали будущим повестями, а <<семейственная история>> — «Историей села Горюхина». <<Рекомендательное письмо>> — естественно стало частью предисловия «От издателя» к повестям и «Истории».
Что нужно было, чтоб так и произошло? — Осознание недостаточности для идеи консенсуса — социальной базы в разворачивании дворянской переписки.
Шварцбанд, — правда, не привлекая идейную мотивацию, — тоже признает такое перерастание. Но относит его аж к концу болдинской осени и даже позже, придираясь, в частности, к датам под повестями: <<Даже если признать выставленные Пушкиным даты под окончаниями повестей за действительные…>> [6, 38], и привлекая из полного
То есть, по Шварцбанду, мыслимо не верить пушкинским датам: это, мол, не время перебеливания, а время написания черновика. (Это вполне соответствует предостережению Томашевского об относительности дат на пушкинских документах [5, 32].) И тогда, по Шварцбанду, получается, что лишь после болдинской осени, зимой или даже в следующем году и только в результате появления в его мыслях лжеавтора и потребовалось перебеливание и перекомпоновка порядка расположения повестей.
Но Шварцбанд упустил два момента. 1) Через 11 лет после 17-титомника была издана книга «Рукописи Пушкина, поступившие в Пушкинский Дом после 1937 года. Краткое описание». И по этому описанию только «Выстрел» характеризуется как <<текст перебеленный, с поправками, переходящий в черновой>>[4, 29]. А остальные повести и предисловие — как <<текст черновой>> [4, 29]. И никаких других рукописей повестей не существует. И 2) истолкован словесно–графический набросок «Барышни–крестьянки», датируемый февралем–мартом 1830 года [3, 30], т. е. за полгода до болдинской осени.
То есть Пушкин не только осенью 1830 все и написал, и скомпоновал, но и задумывал кое–что до этой осени. И было время, — до этой осени, — когда он переориентировался с «Романа в письмах» на якобы не свои повести и «Историю села Горюхина».
Фрагмент 4-й.
Шварцбанд сделал одно безусловное открытие о 34-м листе <<чернового автографа всех повестей>>. На нем находится конец «Гробовщика», написанного хронологически первым и датированного (с левой стороны листа) так: 9 сентяб. Болди 1830. Под последней строкой текста «Гробовщика» по центру листа нарисован вензель, свидетельствующий о конце повести. И вот этот вензель нарисован поверх (что до Шварцбанда, как он утверждает, никто не осознавал) трех последних строк плана «Станционного смотрителя» и вензеля об окончании этого плана. План написан мелким почерком в левом столбике, а в правом — тем же мелким почерком — перечень из пяти повестей: Гробовщик, Барышня–крестьянка, Ст. смотритель, Самоубийца, Записки молодого. Это — вверху. И ниже — эпиграф: А вот то будет что и нас не будет Пословица Св Иг. Оба столбца — по центру листа, который нужно было повернуть на 900 по часовой стрелке, чтоб написать конец «Гробовщика». То есть план и перечень с эпиграфом были написаны по крайней мере до окончания «Гробовщика».
Из этого я делаю вывод, что до 9 сентября не только февральско–мартовская «Барышня–крестьянка», следы которой найдены, сидела в голове у Пушкина, но и еще ряд сюжетов.
Пусть и не написанные до Болдина, они вполне могли иметь в виду П. И. Д. (т. е. будущего Белкина).
Фрагмент 5-й.
Много сил Шварцбанд тратит на то, чтоб доказать наличие А. С. Пушкина как субъекта повествования в первых (по времени написания) трех повестях: «Гробовщике», «Станционном смотрителе» и «Барышне–крестьянке». В доказательство идут: и автобиографизмы (Пушкин, мол, не стеснялся быть узнанным), и заимствования из своих неоконченных прозаических вещей и из опубликованного отрывка из будущего «Путешествия в Арзрум» (Пушкин, мол, чувствовал себя вправе, так как не помышлял другого субъекта повествования, кроме самого себя), и только ему характерная манера цитирования.
Кое с чем можно поспорить, но стоит ли, если за моей спиной стоит Бочаров с идеей богатой неопределенности Белкина между фикцией и характером со своим голосом?
Понимаете? Есть сторонники одной крайности, есть сторонники противоположной. А Бочаров — посредине. И я с ним. И передо мной, например, вовсе не нужно ломиться в открытые ворота, когда я считаю, что Пушкину, — из–за того, что он идейно и за, и против Белкина, — нужно присутствие в тексте в качестве субъектов повествования и Белкина, и себя.
Другое дело, если б оказалось, что голос Белкина в «Гробовщике», «Смотрителе» и «Барышне–крестьянке» — <<в черновом автографе всех повестей>> — сплошь выглядит как правка, как это для одного случая привел Шварцбанд. <<Правка карандашом по написанной чернилами фразе «[К несчастью] мы не можем следовать их [Шекспира и Вальтера Скотта] примеру, ибо сия повесть не вымышленная, и мы принуждены
сказать…» — скорее всего, делалась при подготовке повестей к изданию: решительно убирая «разоблачительное» [мол, пушкинское] — «сия повесть не вымышленная» (напомню, что «отсутствие воображения» у Белкина, сформулированное в письме ненарадовского помещика, — станет для многих «составом преступления»), Пушкин вписал сугубо «белкинскую» идею «уважения к истине»… То, что для писателя А. С. Пушкина составляло суть повествовательной нормы — «не вымышленная», для литературного субъекта «Повестей Белкина» становилось саморазоблачительным>> [6, 61]. Вот, если б сплошь была такая правка в трех написанных первыми повестях, тогда б всем было ясно, что Белкина в голове у Пушкина при их сочинении не было.Но раз Шварцбанд не применяет такой довод, я, не видевший автографов, делаю вывод, что такая правка — редкость. А как тогда объяснить присутствие голоса Белкина в десятках случаев, найденных сторонниками (и мною тоже) наличия характерного белкинского голоса и в этих трех повестях?!
И что: надо признать, что Пушкин, как мой двоюродный племянник, не отдавал себе отчета, когда пропустил в печать десятки случаев слышимости своего собственного голоса в этих трех повестях?!
Фрагмент 6-й.
Говоря утрировано, Шварцбанд раб буквы, а не духа того, что написано Пушкиным и что сохранилось. Раз за год до «Повестей Белкина» и одновременно писались «Роман в письмах» и «рекомендательное письмо», значит, второе относится к роману, а не к повестям. Раз в том «письме» сказано об одной рукописи, значит оно не может относиться к тому, что впоследствии стало двумя: повестями и «Историей села Горюхина». Раз есть перерыв между тремя сентябрьскими и двумя октябрьскими повестями, заполненный сочинением «автобиографии» лжеавтора «Истории села Горюхина», значит, лишь сочиняя последние две повести: «Выстрел» и «Метель» — автор имел в виду лжеавтора.
Предположим, Шварцбанд прав. Тогда в двух последних повестях можно ожидать каких–то отличий от трех первых? Они есть, по Шварцбанду. Вот, например.
<<В отличие от предыдущих трех повестей, где время повествования определяет «сиюминутный» рассказ автора о произошедших событиях, субъект «Выстрела» сообщает не только о встречах с Сильвио и графом задолго до времени своего повествования, но и о том, что произошло с ним за это время>> [6, 92].
Я б возразил, что и повествователь «Станционного смотрителя» тоже сообщает, что с ним произошло со времен поцелуя Дуни до времени повествования. «Находился я в мелком чине… смотрители со мною не церемонились… Будучи молод и вспыльчив, я негодовал… Столь же долго не мог я привыкнуть и к тому, чтоб разборчивый холоп обносил меня блюдом…» Все это было. Стало — иначе. «Ныне то и другое кажется мне в порядке вещей». Между первым и вторым моментами прошло двадцать лет. За это время повествователь стал писателем и собирается издаваться. Его теперь интересует эстетический момент происходящего с ним в пути. Он готов заплатить за любопытный поворот сюжета: «И я дал мальчишке пятачок и не жалел уже ни о поездке, ни о семи рублях, мною истраченных». Если раньше он раздражался («погода несносная, дорога скверная, ямщик упрямый, лошади не везут»), то теперь он получает эстетическое удовольствие от самого грустного пейзажа («кладбище, голое место, ничем не огражденное, усеянное деревянными крестами, не осененное ни единым деревцом»).
Так где же обещанная Шварцбандом разница между сентябрьской и октябрьской повестями? Между «Смотрителем» и «Выстрелом»…
Вот другой пример аргументации Шварцбанда.
<<Пушкин, решительно отделяя себя от рассказчика «Выстрела», впервые приписал «элемент автобиографизма» (вспомните сентябрьские повести) не субъекту текста, а персонажу>> [6, 94].
Относительно «Выстрела» и его персонажа — графа — имеется в виду поединок Пушкина с Зубовым, на который Пушкин <<«явился с черешнями и завтракал ими, пока тот стрелял»>> [6, 95]. Относительно сентябрьских повестей и субъекта текста — имеется в виду «я» «Станционного смотрителя» и обед у тифлисского губернатора, на котором Пушкина слуги обносили блюдами, а также имеются в виду двадцатилетние путешествия этого «я». Еще имеется в виду субъект текста «Барышни–крестьянки» <<с «автобиографической» основой при авторском акцентировании на «моих читателях», которые «не живали в деревнях» и которые в большей своей части не разделили бы «со мною моего удовольствия» описывать «свидания молодых людей»>> [6, 64]. (Ну пусть мы действительно способны вычесть из 1830-ти 1811, год путешествия Пушкина из Москвы в Петербург для поступления в лицей, и получить разницу — что–то около 20-ти лет. Ну пусть про тифлисского губернатора Пушкин сам написал в «Путешествии в Арзрум». Но Пушкин же не писал очерка о своих похождениях в деревне. Однако, ладно. Раз он в «Барышне–крестьянке» об этом пишет от имени повествователя — пусть это будет автобиографизм, отнесенный к субъекту текста.) Еще в «Гробовщике» Пушкин от имени субъекта текста засветился автобиографизмом во фразе о просвещенном читателе, о Шекспире и Вальтер Скотте. Все верно.