О, юность моя!
Шрифт:
— Прекрасное стихотворение! — сказал Леська.
— Вот видишь, обезьяна, видишь?
— Господин студент! Если я это напечатаю, меня вызовут к полковнику из контрразведки и будут орать на меня и топать ногами.
— Пусть орут, пусть топают! — упрямо восклицал поэт.
— Еще и оштрафуют!
— И правильно! Стихотворение стоит того.
— Простите! — вмешался Елисей. — А что в этой вещице такого, что может вызвать гнев контрразведочного полковника?
— Как что? А «подлецы», «дураки» и «трусы»? Ведь белогвардейщина все переводит
— Врешь, негодяй! Полковник даже не обратит внимания на эти строчки.
— А доносы?
— Все равно. Он достаточно умен, чтобы сделать вид, будто ничего не произошло. Да и на самом деле: я ведь действительно не думаю, что мое стихотворение относится ко всем белогвардейцам. Разве Пуришкевич — дурак? Разве Булгаков подлец? А Деникин — трус? Ты! Ты — трус, подлец и дурак. И к тому же зол, как скорпион. Вы знаете, Елисей, я написал на него эпиграмму:
Не под булавкой он пока. Он ядом жжет со всех трибун. Эн Эн похож на паука Не потому, что он горбун.О, как я вас ненавижу,горбуны духа! Это вы затыкаете нам рот кляпом. Это вы — душители культуры. Именно вы, вы, а не полковник. Тот боится революции — и только, а вас пугает даже самая маленькая вспышка таланта.
— Сумасшедший, — спокойно сказал Трецек. — Он не знает этих людей. Сейчас они могут сделать вид, будто не заметили его стихов. Но потом придерутся к какой-нибудь запятой и сдерут с меня шкуру.
— Ну и что?!
— Он еще спрашивает. Сумасшедший!
— Я требую от тебя подвига! Слышишь, Трецек ты этакий. Подвига! В твоих руках печать. Ты могучий человек. Ты можешь бороться.
— Я? Бороться?
— Неужели ты издаешь газету только для того, чтобы ежедневно жрать в харчевне котлеты де-воляй? Ничтожество ты после этого. Тьфу!
Беспрозванный забегал по коридору туда и обратно так быстро, что у него тряслись щеки. Он выбежал в прихожую, чтобы не разрыдаться.
— Ну, что же мы будем стоять в коридоре? — растерянно сказал Леська. — Прошу ко мне.
Трецек вошел.
— Как вам нравится этот огромный ребенок? — спросил он, вздохнув.
— Да, но устами детей глаголет бог.
— Бога нет, и слава богу, — устало сказал Трецек.
Они помолчали.
— Скажите, господин Трецек... Я очень нуждаюсь в работе. Не могу ли я быть репортером в вашей газете?
— Почему же нет? Можете. По в штат я вас не возьму. Мне это не по карману. Сколько заработаете — все ваше.
— Согласен. Когда можно приступить?
— Да хоть завтра.
Утром, дождавшись ухода прапорщика, Леська на цыпочках опять проник в его комнату и снова отрезал тонюсенький ломтик сала. Это было его пищей на весь день.
Сначала сбегал в университет узнать, не будет ли сегодня чего-нибудь из ряда вон выходящего. Он посещал только те лекции, которые находил интересными: неинтересные можно и в книге прочитать.
За
дверью слышался женский голос удивительной свежести. Елисей приоткрыл дверь и приник ухом к щелке:— Итак, дорогие коллеги, даю вам неделю на реферат «Суд присяжных». Поступлю с вами, как в гимназии: возьму рефераты с собой. Лучшие будут зачитаны на семинаре. Вы свободны, господа!
Голоса мужчин можно передать контрабасом и виолончелью, детские голоса хорошо ложатся на скрипку, но женский не имеет подобия в оркестре. Правда, Вагнер в «Тангейзере» отдал голос Венеры кларнету, но этим он только огрубил богиню: женский голос неповторим. Тем более этот, такой прозрачный, как стеклянный ключ в ложбинке.
Леська отпрянул: дверь широко растворилась, и в сопровождении группы студентов вышла золото-рыжая женщина с длинными бровями и едва намечающимся вторым подбородком. Она? Неужели она?
Елисей бросился к расписанию. Нашел предмет: «Семинар по уголовному процессу». Дальше шли дни, часы и фамилия: «приват-доцент Карсавина Алла Ярославна».
Леська затосковал так, что даже забыл о голоде. Но все же спустился вниз с толпою студентов: ведь нужно было идти в редакцию «Крымской почты».
Внизу, у самого входа, стоял человек с длинными волосами и усиками, подвинченными кверху. Он был похож на низенького Петра I и узенького Маркова II. Острым взглядом оценивал он студентов одного за другим и вдруг подошел к Елисею.
— Художник Смирнов! — крикнул он так запальчиво, точно вызывал на дуэль.
— Студент Бредихин.
— Мне нужен натурщик.
— К вашим услугам.
— Вы когда-нибудь позировали?
— Ого! Сколько раз!
— Отлично. В таком случае приходите сегодня в три. Сможете? Пушкинская, двенадцать, студия Смирнова.
— Аванса не прошу, но хотел бы для начала позавтракать, иначе, пожалуй, не выдержу, сказал Леська.
— Неужели так подвели обстоятельства образа действия?
— Представьте.
— Кто бы мог подумать? — комически удивился художник и дал ему купюру в двадцать керенок.
Леська опрометью кинулся в кафе «Чашка чая». Здесь было полно офицерья и дамочек всякого разбора. Кое-где зеленели студенческие тужурки с голубыми и синими петлицами, но Шокарева не было видно.
Леська заказал сосиски с капустой и стакан черного кофе с лимоном. Хлеб подавался бесплатно, и Леська потребовал две порции. Белый он ел с сосисками, а черный, круто посолив, съел так.
Из кафе Елисей пошел в редакцию. По дороге думал об Алле Ярославне. Теперь ему казалось, что ни одна женщина так не захватывала его сердца. Конечно, кроме Гульнары, но Гульнара в Турции и для него исчезла навеки.
«Крымская почта» помещалась в затхлом подвале, где когда-то был овощной склад. Из всех даров земли больше других оставила по себе память квашеная капуста. Редакция в полном составе сидела за столами, далеко не всегда письменными, — эта роскошь предоставлялась только секретарю и Трецеку.