Оазис
Шрифт:
Пожалуй, Тишку было интереснее, чем взрослым: все самое замечательное находилось ближе к его глазам – петухи с подвязанными крыльями в кошелках, поросята в мешках, ноздри коров, хвосты лошадей, связки лаптей, бахил, чертиков на веревочках, картофельные пирожки в горшках под ватниками…
Имелся на базаре и детский уголок, там торговали одеждой и обувью, но игрушки продавались редко – разве что глиняные свистульки в виде уточек, собачек, мячики из коровьей шерсти, бычьи пузыри-погремушки.
Но в тот памятный день появилось нечто невиданное – обезьянки на палочке, кувыркавшиеся через
Андрей разговорился здесь с одним из приятелей, а когда хватился парнишку, увидел, что тот сам проталкивается к нему с испуганным и загадочным лицом.
Обычно путешествие по базару они заканчивали возле кузницы, где два молодца плющили раскаленное железо, на ходу изготовляя и продавая лемеха, клещи, шкворни, подковывали лошадей, но тут Тишок настойчиво потянул Андрея в сторону дома. Вел себя беспокойно: оглядывался, прижимался к ноге Андрея. Только когда базар скрылся за поворотом, начал успокаиваться.
– Что? Что случилось?
Парнишка загадочно, заискивающе улыбался, опускал голову.
А когда вошли в землянку и зажгли лампу, Тишок вдруг сунул руку под полу ватника и вытащил обезьянку.
«Цап – и в рукав!» – объяснил. Счастливо рассмеялся.
Увидев выражение лица Андрея, пошел задом к топчану.
«Нет! – говорило его лицо. – Не отдам!»
Андрей не знал, что нужно сделать. То ли заставить отнести игрушку или деньги продавцу, то ли выбросить обезьянку, то ли наказать парня.
Разжег печку, сел у дверцы, достал дудку.
Через полчаса Тишок осторожно подошел, положил перед ним обезьянку: «На».
Андрей погладил его по голове и ничего не сказал.
С того времени перед выходом на базар давал трешку.
Однако будущее показало, что следовало все же выдрать мальца или хотя бы забросить игрушку в сугроб.
Когда Тишок стащил карманные часы в доме, где перекладывали голландку, Андрей жестоко выпорол его. Но это не помогло…
…Моя семья во время войны жила в Челябинске, и после победы я поехал к ней. Ужасно мне почему-то не понравился город, но делать нечего – из писем знали, что здесь наш дом сгорел, а там мои и на работу устроились, и жилье кое-какое имели… Нет, люди там хорошие, славные, но вот улицы, дома – иду и глаза закрываю, так мне тошно вокруг себя глядеть. Правда, месяца через три-четыре начал привыкать. В конце концов – крупный промышленный центр, большое будущее, – уговаривал себя, – для детей возможности. А еще через полгода так затосковал, будто смертный час почуял. Кто знает, может, и почуял… Я с войны совсем плохой вернулся: легкие, как решето, астма развилась такая, что веревка на шее легче. К ночи особенно. Все в постель, а я голову в форточку… В общем, не выдержал, собрал денег и сразу после Нового года, на каникулах, поехал.
Четверо суток добирался. Когда вышел на своей станции – все, мне уже ничего не важно, ни родина, ни чужбина.
На станции, правда, повезло: сразу нашел попутную машину. Сел в кабину да и задремал. Слышу,
шофер трясет: «Вылезай, земляк, приехали!» Спрыгнул на снег и чувствую – что-то со мной не так, что-то случилось. И понял: дышу. Хватает воздуха!.. Нет, это не каждый поймет. Сперва страх: сейчас не хватит. Хватило. Опять хватило!.. И с каждым вдохом слаще. Ни с жаждой, ни с голодом не сравнишь…Иду по городу, кругом пепелища, только печи торчат, как бронтозавры, мороз, луна, звезды, а состояние у меня, будто… Странное, знаете, было состояние. И чем ближе к собственному пожарищу, тем сильнее. Иду и давлюсь от крика: «Родина моя! Родина!»
Конечно, когда увидел, что осталось от моего дома, остановился. Снегом присыпало, будто всегда так было. Стою метрах в пятидесяти и ловлю себя на мысли, что – ладно, понятно, пепелище, вот труба, вот деревья, но где же… дом? Тут я загрустил. Одно дело глядеть на чужие пожарища, совсем иное на свою печку без крыши… Но все равно было хорошо. Такой покой, знаете, ко мне пришел, такая мудрость…
И вдруг музыку слышу из-под земли!
Сперва решил, что галлюцинирую. Но уж больно, знаете, понятная музыка, я бы сказал – конкретная… Свирель или… Некий деревянный инструмент. И тут увидел – искорка отделилась от земли, вторая, третья. Понял: мой погребок кто-то приспособил под жилье.
Да и тропинку к нему увидел.
Открыл мне немолодой уже мужчина, показалось – лет пятидесяти, хотя позже я разглядел, что значительно моложе, может, и тридцати нет. Стоит на пороге, не приглашает.
– Впустите, – говорю, – на огонек.
– Дверь закрывай, – не слишком, знаете, приветливо.
Вообще я человек обидчивый, а тут будто познал такое, что меня над обыденностью поставило. Оглянулся – не узнать погребка. Даже елка стоит, правда, без игрушек, так, какие-то бумажки висят.
– Я, – говорю, – на минуту, обогреться с дальней дороги.
Тут я заметил мальчишку на топчане под тряпьем. Заметил, может быть, минутой раньше, но не понял, что это глаза у него такие. Синие.
– Эге, – говорю. – Вот где, оказывается, зимой васильки живут!
Гляжу на отца, а у него такие же. Тут мне совсем весело стало. Кроме того, рыжие что один, что другой, только у парнишки золота больше.
– И рыжики тоже здесь?
Я, знаете, люблю детей. А послевоенные дети были особенные… доверчивые, благодарные… Вижу, и он поглядывает на меня весело. Значит, подружимся и с отцом.
– Вы не доктор? – спрашивает.
– Нет, я учитель. А что случилось?
– Малец болеет.
– На что жалуется?
– Он не жалуется, – криво усмехнулся. – Болеет и все.
– Врача вызывали?
Опять усмехнулся.
– Вызывали.
Не сказать, чтобы приятная улыбка у него была. Так улыбаются люди, для которых вера уже позади, а сомнения – привычное дело… Но я никогда не торопился судить людей. И не потому, что ответного суда боялся, а… Не чувствовал такого права. И сейчас не чувствую.
– Что говорит? – не сдаюсь, расспрашиваю. Я, знаете, не гордый, хорошему учителю нельзя быть гордым. Писателю, я думаю, тоже?.. – хитро взглянул на меня. – Гордость – привилегия политиков… хотя… кто еще так уничижается, как они?..