Обида
Шрифт:
Теща, видимо, только и поджидала, чтобы он на нее посмотрел. Встретившись с ним глазами, она (тогда еще впервые) одарила его своим знаменитым взглядом. И столько было в этом взгляде презрения, высокомерия, осуждения и брезгливости, что бедный зять с испугу чуть не подавился этой костью величиной с добрый кулак.
Теща же, убедившись, что взгляд попал в цель, надменно пожала плечами, гордо поднялась и вышла из-за стола.
Варя посмотрела ей вслед, потом перевела взгляд на мужа, на его жирные руки, на лоснящийся подбородок, на виноватые, испуганные глаза и заплакала.
С тех пор Павел Егорович ни разу не позволил себе и взглянуть в сторону косточки. И даже когда обедал без жены и тещи, все равно не разрешал себе этого, чтобы скорее отвыкнуть.
Другой бы на его месте глодал кости украдкой или, не обращая
— Некультурно… — бормотал Павел Егорович, — некультурно в ресторане кости глодать… А дома ем, как хочу… И никто мне не запретит. И вообще… Хватит! — выкрикнул он, и парочка влюбленных повернула головы в его сторону и слегка раздвинулась. — Хватит! — прорычал Павел Егорович и махнул рукой. Шапка выскочила из горсти и отлетела коричневым котенком под самую дверь. — Пора становиться мужчиной, в самом деле, — приговаривал он, ловя шапку. Наконец усевшись и уложив шапку, как котенка, на колени, он стал с удовольствием представлять грядущую встречу с тещей.
* * *
Дом черный, большой. Все спят… Как тогда, когда провожал Варьку. Все спят. И теща спит. Вся потная и храпит. Одна нога наружу. Бигуди в щеку врезались.
А на лестнице тихо. Мусоропровод сломан. Пахнет гнилой картошкой и кошками. Вечно здесь так пахнет. Небось когда живы были все начальники из этого дома, то кошками не пахло. И тараканов не было. Теперь начальников нет — кто помер, кого сняли, — а тараканы есть.
Дверь. Медная табличка блестит. Теща ее мелом по субботам натирает. Небось посуду так не трет, как эту табличку. Дорога, как же! Ничего уж нет: ни мужа, ни персональной машины, ни зарплаты, только табличка. Вот она ее и трет…
Звонок всегда тихий был… Работа у тестя была нервная, так что дома он искал покоя. Теперь не дозвонишься. Теща за собственным храпом не слышит, но ничего! Мы кулаком в дверь — приятного пробуждения, дорогая теща!
Во! Испугалась спросонья! Решила, что землетрясение или пришли излишки жилплощади забирать. Теперь сопит перед дверью, открыть боится. А цепочка-то в руках звенит. Боится. Всего боится. Как муж умер, так года через два стала всего бояться. А сперва жила еще в былой славе и почете. Да и деньжата были. Это уж потом, когда запасы кончились, когда и стирать сама стала, и полы и окна мыть, лак с ногтей полез. А красить так и не отвыкла. «У меня без маникюра пальцы болят чисто физически…» «Чисто физически» ей нужно было на работу идти, а не жить на пенсию, да и то чужим горбом заработанную. Тогда и не боялась бы ничего.
— Да открывай же! Это я, твой зятек любимый.
— Паша, ты, что ль?
— Кто же еще!
— Одну минуточку, я совсем не одета.
— Открывай, какая разница.
Наконец открыла. Так и есть, пластмассовые бигуди в щеку вмялись. След красный, как от новенького протектора. А губы без помады бледнее щек. Неужели и Варя такая будет?
— Не ждала? — вкрадчивым злодейским шепотом спросил Павел Егорович и, прищурившись, полоснул отпрянувшую тещу стальным взглядом.
— Что ты, что ты, Пашенька, голубчик? Зачем так поздно?
— Да, слишком поздно, — рокочущим басом отозвался Павел Егорович, и глаза его увлажнились.
Он скрипнул зубами, справился с собой и одним уверенным движением плеч скинул пальто на руки оцепеневшей Галине Семеновне. Потом, ступая каменно, по-хозяйски, прошел на кухню, рванул пожелтевшую от времени дверцу гигантского холодильника, похожего на автобус, поставленный на попа, не глядя, нащупал бутылку противопростудной перцовой настойки, налил себе полный стакан и выпил.
Теща не отрываясь смотрела на него, и сердце ее замирало, как при быстрой езде по ухабам. Наконец она как бы очнулась, вспомнила, кто есть кто, и, порывисто тряхнув бигудями, сказала, поджимая после каждого слова губы:
— Что еще у вас стряслось? Почему без звонка? В таком виде! Где моя дочь, где внук?
— А где моя жизнь? — взревел Павел Егорович. — Куда ты дела мою жизнь?
Он грузно сел на табурет,
отодвинул от себя пустой стакан, с печалью и мудростью посмотрел на тещу, с которой моментально слетела вся спесь. Она стояла, прислонившись к стене, держалась за сердце и не смела отвести от него взгляда. А Павел Егорович смотрел на нее и словно видел насквозь, с ее мелкими, суматошными мыслями, смешными страхами, с глупыми опасениями, и ему было жаль ее, и он, велико душно смягчив тон, тихонько говорил, поглаживая ладонью импортную клеенку:— Ну что ты всю жизнь суетишься, стараешься что-то урвать, что-то кому-то доказать? Ну на кой черт тебе это нужно? Командуешь всеми, а они только делают вид, что слушаются, а за спиной тебе язык показывают. Вон Сережка, тот тебя вообще зовет жандармским ротмистром… А разве ему запретишь? Так-то вот… А ты небось думаешь, что еще при силе, при прежней власти. Конечно, раньше, при живом муже, тебя слушались, а теперь-то, когда ты командуешь, смешно, право. И мне смешно… теперь. А раньше было не до смеха. Раньше я тебя как огня боялся. Твое слово — закон. Все думал, не так хожу, не так сижу, не так ем.
Этого я очень стеснялся. Я ведь к разным гастрономиям и разносолам не был приучен, ведь картошку в мундире как ни ешь, все будет правильно…
А при тебе, бывало, кусок в рот не лез… — Павел Егорович замолчал и погрузился в воспоминания. И опять всплыла перед глазами та злосчастная кость. И ему стало жалко себя. — Одного я не понимаю, — сказал он, — и на кой черт тебе это нужно? Вот испортила мне жизнь, а чего ожидала? Благодарности? Что я тебе ноги стану целовать?
— Разве от тебя дождешься благодарности, — прошипела теща, — тебя человеком сделали. Вспомни, кто ты раньше был… Токарь-пекарь, из тарелки руками ел, кости глодал, как дворовый пес, вместо благодарности еще претензии. Да кто ты такой, чтобы мне претензии выставлять? Да ты со всеми институтами мизинца моей дочери не стоишь. Как был бревно неотесанное, так и остался. Вон из моего дома! А Варваре я сейчас позвоню, чтоб на порог тебя не пускала, а если ломиться начнешь, скажу, чтоб милицию вызвала. В том доме твоего ничего нет. Ты вспомни, вспомни, когда получать-то вровень с женой начал, приживалец несчастный… А Сергея, пока ты окончательно не уберешься из нашей семьи, я забираю к себе. Я не могу доверить воспитание моего единственного внука такому ничтожеству, как ты. — Она сидела нога на ногу, выставив из-под распахнутого халата жилистую, узловатую коленку, и, скрестив руки на груди, ехидно и презрительно улыбалась.
Что тут случилось с несчастным Павлом Егоровичем, и сказать трудно. Свет померк в его глазах, и он осознал, что жизнь кончилась…
* * *
Прежде чем открыть глаза, он почувствовал, что кто-то осторожно трогает его за плечо. Павел Егорович с трудом открыл и снова закрыл глаза, не поверив в то, что увидел. Тещино лицо, оказавшееся вдруг совсем рядом, увеличилось, вытянулось, и на нем появились седые, с прозеленью от табака усы. Увиденное было до того жутко, что от него не спасали плотно сомкнутые веки. «Уж не того ли я, действительно, в самом деле…» — промелькнуло в его голове, и Павел Егорович в панике открыл глаза. Кругом стало почему-то сумрачно. Он сидел в пустом вагоне метро с притушенным освещением. Над ним склонился пожилой усатый милиционер и с доброй настойчивостью теребил его за плечо. Причем на усатом лице милиционера было написано, что он все понимает, что будить ему приличного человека не хочется, но будить надо, и никуда от этого не денешься.
— А? Что? — воскликнул Павел Егорович. — Какая станция?
— Конечная, — сказал милиционер и еще раз по инерции потряс его за плечо. — Вставай, приехали…
— Да, да, — согласился Павел Егорович и поднялся.
— Шапку-то, шапку возьми, — напомнил милиционер и подал ему шапку.
— Хорошо, спасибо, — смущенно пробормотал Павел Егорович и облизал спекшиеся, пахнущие чебуреками губы.
— Тебе куда ехать-то? — сочувственно спросил милиционер.
Павел Егорович помолчал, глядя, как поезд закрывает двери и не спеша уползает в черный тоннель, потом несколько раз прочитал на появившейся из-за последнего вагона стене название станции «Беляево», потом посмотрел на милиционера и недовольно спросил: