Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Моя мать постукивает пальцем около глаза.

— Ах, да…

Я понимаю, что она предлагает мне снять темные очки, но не спешу принять это предложение. Я размышлял о том, как это сделать, всю дорогу из Европы. Путь был неблизким, но я так и не придумал ничего стоящего.

— Мама…

— Да?

— Ты не уберешь сетку?

Двухцветные глаза моей матери расширяются, говоря что-то вроде «О господи», или «Ах, да», а может быть, и то, и другое.

— О, извини, дорогой, — произносит она, открывая дверь. — Я просто не могу на тебя наглядеться.

Я вздрагиваю, она этого не замечает.

— А ты подрос? — продолжает она. — Ты еще подрос, верно?

Она пытается взять меня

за руку; я отстраняюсь, разыгрывая целый спектакль с участием своего огромного вещмешка: видишь, мама, мне никак не выпутаться из лямок. Возможно, после того, как я подержу в руках чашку кофе или что-нибудь еще, способное поделиться со мной теплом, они будут не столь отвратительно холодными.

— Господи Иисусе…

Я не хочу говорить, я просто делаю. Я просто вхожу в дверь, и… Это как дробовик, который нацелен мне в голову. Обеденный стол. Обеденный стол, полностью сервированный, ожидающий меня. Миски и тарелки, источающие восхитительный пар — и все в мою честь.

Моя мать даже не бранит меня за то, что я помянул имя божье всуе. Вместо этого она начинает оглашать меню — так, словно зачитывает список гостей, приглашенных к Тайной Вечери.

— Стейк Дельмонико, [87] с кровью, печеная картошка с маслом, отварная кукуруза в початках, рулеты из итальянской пекарни, холодный чай с лимоном и сахаром, черный кофе, фруктовый салат, запеченные бобы, куриный суп… просто бульон с лапшой — никакой морковки, никакого лука, никакого сельдерея… а на десерт…

87

Дельмонико, Лоренцо (1813–1881) — повар, кулинар, владелец ресторана. Вместе с двумя дядями, Джоном и Питергом, содержал в Нью-Йорке рестораны европейской кухни: сначала на Уильям-стрит, затем на Брод-стрит, в 1876 открыл на углу Бродвея и 26-й улицы большой ресторан «Delmonico's Steak House», которым руководил почти полвека (ныне находится на Бивер-стрит). Основал сотни других ресторанов в городе, сделав Нью-Йорк второй «гастрономической столицей» мира после Парижа.

И хотя при виде этих даров любви, которые я больше не могу принять, мое сердце обливается кровью, когда мать наносит мне последний удар своим «а на десерт», я начинаю смеяться. Это тот смех, когда голова сама запрокидывается, и ты хохочешь во всю глотку. Смех, который нападает на тебя внезапно, после того, как ты пережил слишком сильный страх, слишком сильное беспокойство… напряжение, напряжение, напряжение, за которым следует внезапная разрядка, облегчение; когда ты понимаешь, что на самом деле ничего не изменилось. Все осталось таким, каким вы это оставили, даже люди.

Моя мама еще не сказала, что на десерт, и я представляю, как она смотрит на меня — смотрит очень внимательно, осуждая меня за то, что я смеюсь бог знает над чем. Она снова упрет кулаки в бедра; она начнет нетерпеливо покачивать ногой; если я буду ждать достаточно долго, она спросит: «Что вас так насмешило, сударь?»

Вот что я ожидаю увидеть, когда, наконец, перестаю смеяться и снова смотрю на нее.

Вместо этого я получаю представление о том, как будет выглядеть восковая фигура моей матери. Ее лицо застыло, равно как и все тело. И тогда я понимаю, что она увидела. Она увидела мои клыки, когда я смеялся.

— Мама?

Никакого ответа.

— Мама, с тобой все в порядке?

Тишина.

И тогда я это делаю. Удар уже нанесен, и теперь я, черт возьми, могу сделать и все остальное. Я касаюсь ее руки своей ледяной ладонью. Она вздрагивает. Замирает. Я снимаю очки, чтобы она увидела мои обсидиановые глаза.

— Мама… —

начинаю я. — Я должен кое-что тебе сказать.

— Персиковый коблер, — произносит она, убирая свою руку.

— Что?

— Персиковый коблер, — повторяет она, возвращаясь к столу, туда, где стоит ее прибор. — На десерт — персиковый коблер.

— Мама…

— Ты озяб, — добавляет она, — присаживайся.

Я сокращаю расстояние между нами. Я подумываю о том, чтобы коснуться ее плеча — но не делаю этого. Вместо этого я отодвигаю стул, на котором должен сидеть.

— Выглядит потрясающе, — говорю я, пожирая глазами натюрморт. — Не стоило так утруждаться.

Я смотрю на прядь ее волос, которая покачивается передо мной, над ее тарелкой, над ее стейком от Дельмонико, все еще источающим пар, над ее вилкой и ножом, которые вонзаются в мясо, но не шевелюсь, даже не пытаюсь.

— Как Дракула? — произносит она, когда, наконец, оживает и осмеливается снова посмотреть на меня.

— В общем, да, — отвечаю я, — но они там слишком много всего нагородили.

Она продолжает бросать короткие взгляды в сторону, когда думает, что я на нее не смотрю. Там, куда она поглядывает, лежит нож, и мне любопытно, собирается ли она ударить меня — если подумает, что ей придется защищаться от собственного сына. И тут меня осеняет. Я кладу руку на сияющее лезвие ножа.

— Вот, например, — я беру нож и держу его так, чтобы она видела меня и мое отражение в лезвии. — Как думаешь, каким образом Бела Лугоши причесывался, если не мог видеть себя в зеркале?

Моя мать улыбается, я тоже, но одними губами. Никаких клыков. Как скажет несколько лет спустя Кенни Роджерс, [88] вы знаете, когда спрятать, а когда показать. В конце концов, во мне, похоже, погибает игрок.

— Как?.. — спрашивает она, и я рассказываю.

Она спрашивает меня, на что похож мир, когда смотришь на него такими глазами, которые все как один расширенный зрачок. Что чувствуешь, когда кожа такая холодная.

— Мир свят, — говорю я. — Мир выглядит осиянным. Все в зареве. Все пылает. И чувствуешь, что все связано со всем, и ты тоже со всем связан. Как и все остальные.

88

Один из самых популярных в США кантри-певцов.

— Как у буддистов, — говорит моя мать, не без злости. Так или иначе, у меня возникает ощущение: будь у нее выбор, кем быть ее сыну — вампиром или буддистом, — моя мать не задумываясь выбрала бы клыки, а не инь и ян. — Сын миссис Томпсон, Билли, тоже стал буддистом.

— Нет, — уверяю я ее, — нет, я просто пью кровь.

— Вот и славно, — отвечает она. — Потому что, знаешь, они болтают о мире и любви, а на самом деле такие противные… Сын миссис Томпсон, Билли, даже отказывается есть мясо.

— Я тоже больше не могу есть мясо, — говорю я. — И отварную кукурузу в початках не могу.

— Просто отлично. Ты не можешь. Билли Томпсон не хочет… — она на миг замолкает. — Знаешь, как он называет куриный суп?

Я пожимаю плечами.

— «Чай из трупа», — сообщает моя мать. — Он собственную мать до слез доводит. Честно говоря, я никогда не думала, что буддисты бывают такими противными.

Мне приходит в голову, что это касается скорее Билли Томпсона, чем буддизма, и уже готов сказать ей об этом, но не говорю. Потому что на самом деле это касается не Билли и не буддизма; это касается вещей, о которых не стоит говорить с вампиром. Вот к чему все идет. Чтобы не говорить о том, откуда я беру кровь, которую пью, и что я делаю с порожней тарой.

Поделиться с друзьями: