Обратный отсчет
Шрифт:
– Зачем вы мне это рассказываете? – не выдержал Дима. Его щеки пылали от бешенства, но в зеленых неоновых сумерках это было незаметно. Больше всего ему хотелось плюнуть Шурику в его сверкающие очки и заставить тем самым заткнуться. Самым худшим было то, что Дима чувствовал – тот говорит чистую правду, а не привирает из мужского хвастовства. Но как такое могло случиться?! Что могла найти такая женщина, как Марфа, в этом неприметном преподавателе техникума, даже при условии, что пять лет назад лысина у него была поменьше?
– Да затем, что все это было разыграно, как по нотам! – выпалил Шурик, доставая носовой платок и вытирая им ладони. – Простите, у меня от волнения всегда руки потеют. Дело в том, что Марфа, конечно, вовсе не была в меня влюблена, а только пыталась меня соблазнить. Испытывала на прочность, понимаете?
– Но зачем ей это было нужно? – спросил ошеломленный Дима.
– Ей-то ни за чем, а вот Люде! На
– Не может быть!
– Она сама призналась! Это было во время нашего последнего разговора, уже после того как нас развели. Как сейчас помню – мы стояли во дворе суда, курили. Она так странно курила – никогда не видел ничего похожего! Затягивалась раз-другой, а потом сигарета просто тлела, до самого фильтра.
– Да, – машинально подтвердил Дима.
– Люда сказала, что жалеет обо всей этой грязи, но как еще она могла узнать меня по-настоящему, перед тем как решиться завести ребенка? Понимаете, какая дичь? Ей было мало пяти лет жизни, чтобы узнать меня, потребовался этот варварский эксперимент! Ведь это все равно что пять лет водить, скажем, машину – хорошую, послушную, которая ни разу не ломалась, – и вдруг взять и жахнуть по ней кувалдой – выдержит или нет? Правда ли она такая замечательная, как кажется?
Шурик разволновался и теперь говорил очень громко. Редкие прохожие оборачивались на двух мужчин, оживленно беседующих возле круглосуточной аптеки.
– Я всегда считал Люду умным человеком, но в тот день, знаете, сильно засомневался в этом… Доводы не действовали, я все испробовал. Говорил, что любой мужчина, даже самый любящий, может дать слабину, что это ничего не значит… Просил простить меня, не рвать все так сразу, резко, по живому… Она не слушала. Просто ушла и больше ни разу не звонила. И вот – опять в моей жизни появляется Марфа… Люда пропала… Понимаете, для меня это все равно что провалиться в прошлое. Я-то пытался все забыть, у меня почти получилось. Теперь у меня другая семья, ребенок….
– Так Марфа была в роли подсадной утки? – пробормотал Дима.
– Да. Подло, конечно, но женщины очень ловко оправдывают такие выходки. А мораль у них одна – мужчины все равно подлецы, так что с ними церемониться?
– Мне пора. – Дима нащупал в кармане блокнот. – Если что-то выяснится, я вам позвоню.
– Спасибо, – вздохнул Шурик. – Вы уж простите, если я наговорил чего-нибудь лишнего… Это все в прошлом.
Он открыл дверцу машины и осторожно взял с сиденья маленький темный комочек, который при ближайшем рассмотрении оказался китайской хохлатой собачкой. Та проснулась, удивленно оглядела мир маленькими черными глазками и сладко потянулась, зевая и дрожа, показывая скрюченный розовый язычок. Шурик нежно чмокнул собачку в чубчик:
– Верная подружка, всегда со мной. Очень любит ездить в машине. Так вы позвоните мне, хорошо? Хотя мы с нею чужие люди, я все-таки переживаю.
Его машина давно уже скрылась за перекрестком, светофор несколько раз сменил красный цвет на зеленый, а Дима все стоял у аптечной витрины, сжимая в кармане потрепанный маленький блокнот.
«Он не лжет, так не лгут. С ним действительно сыграли такую шутку. Марфа, конечно, развлекалась, но Люда? Какова? Жила с ним пять лет, хотела ребенка, а развелась, как глупая школьница! За меня она замуж уже не хотела. Считала, что ли, всех мужчин сволочами? Что ж, учитывая то, что у нас завязалось с Марфой, она права. А… Марфа? На этот раз она, кажется, не притворялась. По крайней мере, одними поцелуями у нас дело не кончилось, да и просить ее разыграть роль было некому». Он поймал себя на том, что радуется последнему обстоятельству, попытался отыскать в душе хоть малейший признак раскаяния – и не нашел его. Называя себя холодным циником, Дима вернулся домой, потихоньку разделся в спальне и нырнул под одеяло, бок о бок с подругой – он вовсе не собирался выполнять ее просьбу и спать в гостиной. Марфа что-то пробормотала сквозь сон и снова затихла, когда он нашел и пожал ее тонкую, горячую руку. Она казалась слабой и безвольной, и Диме было приятно лежать в темноте, держа ее в своей руке и чувствуя, как мерно, неторопливо бьется пульс любимой женщины. В том, что он влюблен в Марфу, Дима больше не сомневался и потому принял решение – ничего ей не говорить о своей беседе с Шуриком Амтманом. Он не думал, что эти воспоминания будут ей приятны.
Миновало душное лето, с поздними грозами, жаркими «воробьиными» ночами, когда птицы, умиравшие от жажды, падали на иссохшую землю с раскрытыми клювами и синие молнии сжигали дотла поля с осыпающимися колосьями. Ожидали долгой осени и голодной зимы, но страх голода был ничем перед страхом нового царского гнева. Глухо говорили, что царь глубоко сокрушен, отыскав измену среди самых ближних своих людей, днями и ночами «со великими слезьми» молится. Годичный траур по почившей царице Марии Темрюковне уже миновал, и по стране разъехались царские посланцы, собирая самых красивых девушек для царских смотрин. И хотя розыск измены не прекращался ни на день, главным занятием царя стало установление мира и дружбы с немецкими государями – ради общей борьбы с государями шведскими. Он обручил свою племянницу Евфимию с наследником ливонского престола Магнусом и двинул под его командованием русские войска в непокорные прибалтийские земли. Шел 1570 год, продолжалась Ливонская война, стоившая России бессчетно пролитой крови и окончившаяся для нее бесславным поражением и потерей многих земель.
…В Хотьковской обители денно и нощно служат молебны о победе русского оружия. Девушка еще слаба после болезни, ноги часто подкашиваются, грудь теснит, а перед глазами плывут зеленые и синие пятна – и все-таки она простаивает все службы наравне с прочими сестрами. Она боится не упреков, даже не сырого каменного мешка, куда заточают нерадивых инокинь. Ей страшно остаться одной, наедине со своими тяжелыми думами и слезами. Даши как будто сторонятся, никто с ней не заговорит, ни о чем не спросит – а все же на людях ей легче. Ест она за общим столом, среди немногих, самых бедных и старых инокинь, полуглухих и подслеповатых, которые никак не годятся ей в подружки. Во время молитвы не поговоришь, за вышиванием опять же поют ирмосы – чтобы язык и мысли были заняты божественным. Настоятельница строго следит за этим, она большая любительница как пения, так и вышивания. Говорят, что любит она и кое-что другое, но Даша слышала это только краем уха – тут с ней никто не шепчется, не откровенничает.
Впрочем, она и сама видит, что при желании и деньгах здесь можно жить если не роскошно, то вполне привольно. Еда, что подается за общим столом – всего лишь остатки от более изобильных трапез, которые вкушает у себя в келье настоятельница с доверенными лицами. По случаю недавних расправ и начавшейся войны пожертвования в обитель потекли обильные – и за помин души, и за здравие в путь шествующих. Торговля горьким вином, производимым тут же, выросла чуть не втрое, несмотря на плохой урожай. А глядя на гостей – монахов, запросто заходящих сюда из мужской части обители, – Даша никак бы не сказала, что они изнуряют себя постами.
Еще от покойной матушки Даше приходилось слышать, что в монастырях ведут не такую уж строгую жизнь. «Дьявол-то всегда возле святых мест ходит!» – замечала покойная казначейша. Теперь Даша сама убеждается, что ни о каком нищем братстве тут и не вспоминают, а живут зачастую лучше, чем жертвователи, несущие сюда вклады. Ей хочется поделиться с кем-нибудь этими мыслями, спросить, так ли она все понимает, – но не с кем.
Пожалуй, ближе всех к ней старая монахиня, та, что навещала их с матушкой в первые дни заточения. Теперь они соседки по келье и Даша знает ее имя – Руфина. К тому, что ее саму зовут Доридой, девушка еще не привыкла, да и трудно это – никто ее по имени не зовет, никому она не интересна и не нужна. Матушка была права – смирение и униженность помогли, и Дашу не замечают. Здесь она не дочь опального казначея, бывшего приближенного царя Ивана, а всего лишь бедная черница, без родни и денег, и даже грубая ряса, что до ссадин стирает ее нежную кожу, и пресная овсяная похлебка, что комом встает в горле, – все это не ее, а монастырское. У нее же нет ничего – даже домашний сарафан за время ее болезни куда-то унесли и спрятали. Она о нем и не спрашивает, пытаясь следовать завету матери – забыть прошлое и ничего не желать.
После выздоровления Даша ест с аппетитом, и скудная монастырская еда ее не насыщает, а только раздражает голод. Старуха Руфина тоже бедна и ест за общим столом. Она всегда оставляет полчашки похлебки, и Даша с удовольствием бы доела… Но попросить не смеет. Старуха, кажется, смотрит на нее без ненависти, но очень уж редко и сурово. Ее цепкие взгляды будто обыскивают Дашу, и та, не зная отчего, смущается и бледнеет.
– О-ох, мнёшеньки! – по старой домашней привычке тянет сонная Даша, разбуженная ударами колокола к заутрене. За окошком темно, в келье холодно, и девушка дрожит от стылой сырости. В полночь стояли первую службу, уснуть ей после удалось не сразу, и теперь Даша с трудом разлепляет горящие от усталости веки. Три часа стоять заутреню, с земными поклонами, а через час – обедню… Есть дадут лишь в полдень… Как долго ждать! Живот подводит от голода, и девушка упрекает себя за чревоугоднические мысли.