Обручник. Книга первая. Изверец
Шрифт:
А красношарфец, растирая едва ушибленную щеку, произнес:
– Вот через чего у нас идет нравственное преображение общества.
Ему никто не ответил. Ибо тот, с кем он до этого говорил о превратностях измены, трусливо притворился спящим прямо за столом.
Словом, свадьба свернула саван, как кто-то удачно пошутил. Ибо все понимали, был нарушен кодекс поведения.
Но никто не корил того, кто их сюда созвал. Больше примирительно буркали и направлялись к выходу.
И вот когда почти все разошлись, Бесо неожиданно воспрял, сперва взором, а потом и телом, и произнес:
– А мы еще пить будем!
И
Но они уже наметились – линии противостояния, – которые будут преследовать их всю совместную жизнь.
А пока дом, в котором прошла свадьба, как бы переваривал ту несъедобность, которая попала в его чрево. И костью в горле, конечно, был он, Бесо, липовый хозяин того, чего нет.
– Ну что, жена? – обратился он к Кэтэ. И ржавело засмеялся. То есть скрипуче, и, поднявшись, приказал:
– Пошли спать!
Она не почувствовала первой женской боли, ибо душевная боль давно пересилила боль телесную.
А утром, словно усопшего в ее доме человека, она похоронила на подворье порушенную Бесо скрипку, взяв на память себе одну из ее струн.
Глава вторая
1
Цыновка крупного плетева лежала у его ног. Бесо только что – за сколь времени – вымылся в бане и теперь переживал пору непривычной чистоты. По улице прошли два пузатеньких старичка с увесистыми носами. Один из них отец Кацадзе. Интересно, как могло случиться, что от такого мелконького семени запородился настоящий гигант.
И он вдруг подумал, что у него сын тоже будет высоким и статным. Настоящим богатырем. Ибо есть в кого и мать вон какая, да и сам он…
Бесо всегда казалось, что он намного выше, чем был на самом деле.
А о сыне речь, пусть и мысленная, но завелась оттого, что Кэтэ пребывала на сносях и вот-вот должна была родить.
Вернее, уже родила. Он слышит детский крик. Да вот и вышла сама бабка-повитуха, кстати, какая-то родственница Кацадзе.
– Сынок у тебя, Бесо, – торжественно объявила она.
Он судорожно усмехнулся.
Почему – судорожно? Да, видно, оттого, что иначе не мог. Кто-то на этот счет как-то сказал: «Ты косорылишься, словно тебе в шинке недолив учинили».
И вот таким, «недоливным» усмехом встретил Бесо своего первенца Михаила. Конечно же, архангела. Он скрепит семью, как думала Кэтэ.
Но Бог рассудил иначе.
В пору, когда Михаил родился, вечер состоял из шушуканья и переблеска глаз. А эту, которая воспоследовала за тем вечером, ночь, дождь, скрещиваясь со снегом, делал серую кашицу, противно чавкающую под ногами.
И именно в эту пору Бесо возвращался с кладбища, куда отнесли они своего первенца, свого Михаила, который так и не стал архангелом, а, стало быть, не выполнил того, уготованного ему, поприща.
К больному Михаилу – из города – приезжала врачиха. Шея отделана чернобуркой. Камень на перстне пепельного цвета. Именно таким остался незакрытый глаз Михаила.
А Бесо посчитал, что во всем виноват он. Нельзя было купаться, когда жена разрешалась от бремени новой жизнью. Это он смыл свое счастье.
Но корень не иссох, как сказал на похоронах какой-то старец. И еще будут побеги. И их надо дождаться. А сейчас стоит как следует выпить. Сперва для сугрева. Потом с горя. А уж следом…
Да
мало ли по какому поводу прикладывается к чарке зело пьющий человек.2
А Кэтэ считала, что в смерти Михаила виновата только она одна. И узнала она об этом, если так можно сказать, задним числом. То есть вот сейчас, когда, перебирая пеленки, чуть не запела. Вдруг накатило немедленно поднять голос. Пусть потом утопить его в слезе. Но сперва означить, дать возможность оборвать наплаканность, даже причит. И она загартанила что-то неудобоваримое. И по звуку, и по слову. Потому и уронила лицо в ладони, пытаясь зарыться в них, как в раскаленный и вместе с тем охлаждающий песок.
А песня-то сквозь всплак была не просто выгадана душой, она ею выстрадана. Грех признаться, но именно Михаил, ее, вернее, их первенец, как бы венец любви, как сказали бы древние, тягостно тянул ее душу в ту тупую неведомость, которая простиралась впереди. Ибо зачат он был в пору грубого напора и безраздельной власти над ней. Нет, не такой представляла она себе первую брачную ночь. Вернее, хотела ее совсем иной. А получилось – сперва распятье, потом проклятье.
Это она кляла того, кто только что стал ей мужем. Еще не знала за что, но уже ненавидела супруга. И не просто таилась до конца испытать это чувство. А радовалось, что оно есть, что оно прорезалось как зуб мудрости, болью означив свое непременное возникновение.
А варварское обладание, на котором торжественно настаивал Бесо, породило еще одно, как она потом поймет, страшное ощущение. Ибо ей показалось, что в нее вполз некий червяк. И это он сотворил то самое, почти непорочное, зачатье. И в ней умерло, так и не родившись, чувство предвосхищения материнства. Была одна обреченность.
И она кидалась в передний угол. Падала перед образами. Молилась. Чуть ли не вымогала у Бога не только прощение, но и кару.
Да, да! В ту пору она хотела, чтобы Господь жестоко, даже немилосердно, наказал бы ее. Сперва привел в чувство, как бабу, а потом, когда она вдруг ощутила бы все то недостающее в своей судьбе, отнял, если не жизнь, то хотя бы разум.
Но он сделал третье.
Он забрал ребенка.
И еще ту самую невинность, которая стала расплатой за ее грехи. Нет, за их грехи. Ибо все, что произошло, было совместным безбожием.
Кэтэ отложила пеленки, так и не вынюхав в них ту самую роднинку, которую только что утратила. Пеленки, как ей казалось, пахнули потом Бесо. Старательным потом маломощного человека.
И вдруг ей показалось, что знак был в другом. Не нужно было хоронить скрипку как человека. Это же, наверняка, кощунство. И она кинулась на подворье, где в свое время зарыла забавницу Кацадзе.
И тут ее уколола некая неведомость. Ей показалось, что она услышала голос Шавлы. И это именно он сказал: «Глупости учащаются, пока не переходят в откровенную дурь».
Конечно же, дурь она совершила, раз пошла за человека, который ей чужд и неприятен.
Она вырыла скрипку, отряхнула ее от земли, но не оживила добротой своих рук, то есть не погладила, как любила это делать всегда, когда Шавла приглашал ее послушать его игру.
Она подскочила к гудевшему огнем очагу и бросила туда скрипку, которая ответила, как ей показалось, басовитым непониманием, почему с ней так жестоко обошлись.