Обручник. Книга первая. Изверец
Шрифт:
И только тогда, когда скрипка – в огне – вскорчилась декой, Кэтэ обреченно поняла, что, конечно же, любила Шалву, равно как и он к ней не был равнодушен. Но…
Кэтэ еще не знала, что вот это короткое и, как она в дальнейшем поймет, безжалостное слово станет главным в обиходе ее жизни и судьбы.
3
О том, что она понесла во второй раз, Кэтэ надоумила соседская старуха.
– Что-то у тебя, – сказала, – глаза прижелкли. Не с яйцом ли ты.
И вскорости она убедилась, что да.
На этот раз той самой обреченности, с которой она вынашивала первенца, не было. Все съедала пресная
И еще одно тоже можно было, видимо, списать в копижу обреченности, Кацадзе в полном семейном составе переехали в Тифлис. И, естественно, с Шавлой ей видеться не предоставляло обстоятельств.
– Это даже к лучшему, – старалась она убедить себя. Но сердце поднывало. Оно еще не научилось вырывать из себя с корнем то, что может повредить ее дальнейшей судьбе.
А о том, что судьба ее в конечном счете состоится, Кэтэ не сомневалась ни на один миг. Только она не знала, в чем именно будет то фатальное везение, которое когда-то ей нагадала захожая цыганка.
– К черным темное не липнет, – сказала ей тогда гадалка. – А ты – особенная из своего племени. И быть тебе если не королевой, то царевной.
И вот сколько раз, как модное платье, примеривала в думах Кэтэ ту самую судьбу, которая неожиданно может стать одуревающей действительностью.
О том, что старушкины надоумки сбудутся, Кэтэ не сомневалась, а что и Георгий, который пришел в мир вроде бы в более покладистое время, тоже не станет долгим жильцом на земле, не предполагала.
Но и его взял неуступчивый Бог. И на этот раз Кэтэ несколько часов простояла на коленях перед зыбким ликом Пресвятой Девы, не моля, не прося, не каясь в ненажитых еще грехах, не раскаиваясь в том, что совершилось помимо ее воли; она просто медленно погружалась в пучину роковой неизвестности и, казалось, покорялась тому неведомому, что делало бабскую жизнь прозрачно-трагичной и почти бессмысленной.
Глава третья
1
В ту ночь Амиран прогневался грозою. Она долго скверкногромила над Гори. Струями дождя била наотмашь по окнам. Озаряла все темности безудержно белым молнесиянием, когда лица, выхваченные им, становились мертвенно-потусторонними. И всем, даже самым молодым, казалось, что покончено с прошлым румяным, что грядет некая червость, которая высосет соки жизни не только из тела, но и, скажем, из стола или стула, и они, рухнув, превратятся в труху. Это и зовется пеплом времени. И только камни – вечны. Оттиски их выражений остаются навсегда, чтобы люди сверяли с ними степень своей старости и даже мудрости. Ибо только у этих камней понималось, что по первой молодости с тобой случалось многое из того, что сейчас становится откровенно стыдным. И Амиран, который блюдет все эти камни, как бы повелевает, чтобы каждый пусть принужденно, но повиновался, бесправно откликнувшись на его нахрап: «Твоя воля!»
Многие горийцы, когда – вот так – в небе вскипала гроза, спешили к этим камням: кто с раскаяньем, кто с загадкой на будущее. Ибо только там все, что обильно входило в душу, не угнетало, а безмыслие хоть и было написано на лицах, не делало их по-настоящему безумными.
Бесо к камням Амирана не шел.
Он, как всегда, сидел за столом, архитектуру которого украшал единственный достойный его предмет – бутыль с вином. И пилось ему, как это случалось в последнее время, как-то уж очень муторно, что ли. Нет, он не
пил через силу. Но душа все равно тяжелела не от выпитого, а от чего-то другого, что неподъемным камнем висло над ней.– Амиран… – полуухмыльнулся он.
Видимо, Бесо не верил в этого, всеми чтимого духа. И потому излияния, как это было у других, не текли сами собой. Хотя хотелось понять, почему это, вскинутый было род Джугашвили осел, и теперь только от него зависит, наберет он могущество или так и сгинет в трухлявую безвестность и о нем больше никто никогда не узнает. Разве останется в памяти, что жил-де такой глупый благодетель Бесо, который взял в жены бесприданницу и она пошла рожать ему неспособных для жизни детей.
– Амиран…
Он опять покривился от этого слова.
– Если род киснет, смени чрево…
Это не столько было произнесено, сколько вспомнилось. Что именно такие слова произнесла как-то бабка на базаре в Тифлисе, у которой он брал вино, закусывая его – при полном восторге старухи – стручковым перцем.
– Смени чрево… – повторил Бесо.
Если честно, он не видел себя двоеженцем. И не потому, что боялся Бога или страшился молвы. Ему просто не хотелось вновь затевать свадьбу, звать гостей, пытаться при них выглядеть иначе, чем есть на самом деде. Словом, разыгрывать никому не нужный спектакль. А потом Кэтэ, как это разом признали все, очень красивая женщина. Вот только…
Бесо угнетали три, как он считал, ненужные в обиходе бабской жизни проявления.
Ну, во-первых, зачем бабе грамота? А Кэтэ пишет и, что еще позорней, читает книжки. Даже под подушкой он их у нее находит. И вот оттого, что она письменная, ходит к ней разный темный люд со своими, не более светлыми, делами. Вот это одна баба попросила написать жалобу на своего мужа.
Конечно, Бесо это пресек. Любая супруга должна помнить, что она в седле подпруга и не более того. Ежели возомнит о чем-то другом, то конец всему, что до того звалось миром и согласием.
А один раз Бесо обнаружил у жены тетрадочку, в которой ее убористым, этаким интеллигентным, что ли, почерком было написано:
Я – дитя дня,Жизнь во мне клокочет.Горы, защитите меняОт нашествия ночи.Бесо не очень разбирался в стихах. Но эти поразили его своей бессовестностью, что ли. Откуда это она взяла, что является дочерью дня? А ночь, что, ей не родня? Хотя именно ночью становится она более понятной Бесо. Или – скорее – доступной. Она как бы делается соучастницей того, что им написано на веку – подельницей в продолжении рода, корень которого подгнивает все новыми и новыми смертями младенцев.
А вот что в Кэтэ клокочет жизнь, Бесо не замечал. И в это время мысль его перебил некий курий, что ли, квохт.
И только он более сторожко прислушавшись, как понял, что это стали молотить в свои наковальни горийские кузнецы. Так они отпугивали от своих жилищ дух Амирана. Ибо все собирались жить сто, или сколько-то там еще лет, в пресном спокойствии. А легенда домокловым мечом висела над каждым домом и грозила сразить вопиющей действительностью.
Бесо собрался было расшифровать и две последующих строки обнаруженного у жены стихотворения, как стала точить его еще не родившаяся дума. Так, намек, проблеск, не ставший пучком света. И появилось почти незнакомое состояние. Казалось, коль он сделает хоть один шаг, то непременно провалится в тартарары и затвердит там навсегда свое успокоительное падение.