Обручник. Книга вторая. Иззверец
Шрифт:
Ведь, кажется, вы совсем недавно выехали из России в Англию, а потом из Лондона припожаловали сюда.
Кажется, Троцкий рассказывал Боязнику, что проделал этот путь, равно как говорил, что взял себе в псевдоним фамилию охранника в тюрьме, но, тем не менее, новый знакомый величал его Бронштейном.
И совсем не Львом, а Лейбой.
И у Троцкого не хватало мужества сказать этому, в общем-то, безумцу, что прошлое лучше забыть.
В том же самом блокноте, где написано о трагической судьбе господина Н., были и «складыгованы», как он говорил, «мысли, перевитые чувствами».
Потому,
«Быть дураком просто: не надо подтверждать, что ты таковой».
А умному каково?
Чуть где прошибся, тут же прослывешь дураком».
И еще была у Боязника одна особенность.
Он любил – подсказывать.
И шахматистам, играющим на интерес.
И гадалкам, предсказывающим судьбу.
И даже жандармам, вельможно восседающим на своих упитанных конях. Жандармам он подсказывал, как им надо себя вести, если случатся массовые беспорядки.
– Нужно сделать вид, что это вас не касается, и тогда все сами разойдутся.
Нынче дождь загнал в прибрежное кафе разом всех: и Боязника, и поэта, и художника, и силача, и лилипута.
Не было только Троцкого.
И когда он появился, Боязник сказал:
– А ну выдай, Вадим, экспромт!
Так Троцкий узнал, как зовут поэта, одновременно стал обладателем такого посвящения:
Вы пошлый не пейте левейн,Сиятельный Лейба Бронштейн,Пусть им захлебнется таковскийЧудак по фамилии Троцкий.Боязник опять достал блокнот.
И вычитал:
– «Слава – это такой вид человеческого вожделения, которого никогда не бывает в избытке».
Видимо подумав, что речь идет о нем, художник сказал:
– Мне слава не нужна.
Поэтому, если кто-нибудь заметил, что она у меня есть, и я охотно меняю ее на деньги.
– Ну и сколько ты за нее хочешь? – прогудел гигант, все еще покоя не плечах гири.
– И в каком она пребывает измерении? – подал голос лилипут: В граммах или сантиметрах?
Художник добродушно улыбался, а Боязник снова унырнул своим взором в блокнот:
– «Когда у человек нет выхода, он считает это кознями своих врагов; когда же есть выход, он думает что это над ним подшучивают друзья.
Поэтому наши ошибки и есть наше достоинство».
Боязнику хлопали.
А тот прочел:
Я славу отдам врагу,А деньги раздам я нищимИ рукописи сожгуНа самом глухом пепелище.Когда же спросят меня:«Зачем я такой беспечный?»Отвечу, улыбку храня:«Чтоб стать в своей глупости вечным».А дождь тем временем перестал.
И первым на свет Божий вышагнул гигант, так и державший гири на плечах, и не подозревающий, что кто-то – мелом – написал на одной из них доходчивое матерное слово, потому сперва не понял подначку прохожего:
– И сколько же он весит?
– Это
не он, а она, – подправил гигант прохожего.– Ну я что вижу, то и говорю.
И он указал на гирю, на которой было начертано слово из трех букв.
– Вот мерзавцы! – вскричал верзила.
И Троцкий усмехнулся.
– Как все же хороша жизнь, когда она на свободе и, помимо прочего, не утеснена ссылкой.
«Дрейфующие мысли!».
Вот оказывается, как назывался блокнот Боязника.
Теперь уже покойного.
И эту смерть Троцкий никак не мог объяснить.
Так она была противоречива.
Кажется, Боязник предусмотрел для сохранения себя все, что только может быть, кроме…
– Я зашел к нему в камору, – рассказал силач, – а он – висит.
– На постромке, – уточнил верзила.
И только теперь Троцкому стало ясно, что все те русские, с кем ему удалось познакомиться, жили в одном месте.
И этим местом был просторный амбар шорника, кажется, тоже выходца из России.
Там – по стенам – висела разная упряжь.
И Боязник, дурачась, примерял то хомут, то шлею.
То седло себе на спину пытался взгромоздить.
– Он перед смертью не изменился? – спросил Троцкий гиганта.
– Да нет, – ответил тот, – разве накануне более, чем всегда, выпил.
Но – шутил.
Меня назвал «Верхолазом по низменным делам» за то, что я хозяйскую дочку где не надо щупал.
Лилипут оказался наблюдательней.
Это он заметил, как Боязник что-то долго писал.
Потом все это упаковал в конверт.
И отдал все той же хозяйской дочке.
А та, видимо, ожидая неприятностей со стороны верзилы, пакет на почту, как было просимо, не снесла.
И вот его-то сейчас, сопя и слюнявясь, курочил атлет.
Письмо действительно было длинным.
«Дорогой Владимир Ильич! – начиналось письмо. – Вот и пробил час той самой страшной исповеди, от которой уклонились вы в своей время. Я живу в отеле, который можно назвать «Крысиный рай», среди людей, одержимых странной привычкой жить.
Всякий из нас имеет свои достоинства, но всем присущ один недостаток: у нас нет денег (в том числе и партийных), чтобы вкусно есть и сладко спать!
Слова «партийные деньги» Троцкого чуть покоробили.
Ибо почему-то подумалось, что письмо-то адресовано именно Ленину, хотя адрес на конверте отсутствовал, а зареванная хозяйская дочь так и не сумела вспомнить, в какой именно дом она должна была доставить пакет.
«Я далек от политики, – было далее начертано в письме, – и не верю в то, что человек – сам – способен изменить свою судьбу хотя бы оттого, что она написана ему на роду.
Но в одном я с вами согласен – надо шевелить людей просвещением и тогда они сами сойдут с ума.
Человека, от природы ограниченного, не потянет добывать любовь посредством уговоров.
Он добьется своего силой».
В скобках стояло: «(Я это воочию вижу каждый день»).
«Вооружил знаниями, – писал Боязник. – Надо разоружить духовно. Ибо вера в Бога – является главным тормозом раскрепощения личности».
– Троцкий прервал чтение.
Он уже привык прикладывать свою биографию к вновь открытым обстоятельствам.