Обручник. Книга вторая. Иззверец
Шрифт:
– Дисциплина должна быть жесткой, – продолжил Курнатовский. – Вплоть…
Коба не стал уточнять.
Ибо ему было все ясно.
Как и то, что в партию должны приходить люди, фанатично преданные марксизму.
Каждый, кто вознамерится критиковать великое учение, может квалифицироваться как враг цивилизации.
Если честно, вторая часть требований Центрального комитета и партии в целом ему была более чем по душе.
Коба не очень понимал, что такое «исторический фон», на который намекал агент «Искры». И ему непонятно было, откуда – при открытых
Ему почему-то вспомнился один собутыльник отца, которого звали Илья.
Так тот с тараканами боролся очень своеобразным методом.
Он мочил в пиво тряпку и клал ее в то место, которое те облюбовали для своих утех и сходок.
А потом хохотал до потери памяти, когда тараканы, так же, как и люди, не могли устоять на ногах и валились набок.
Почему-то это свое действо он звал «гуманитарной трагедией».
Так и говорил:
– А давайте-ка сотворим гуманитарную трагедию.
С собой дед Илья почему-то носил ржавые подузники и несколько ухналей, которые все время пересчитывал, боясь, что хоть один из них пропадет.
В проплесках же его глаз постоянно имелось место слезе.
Потому никто не удивлялся, что Илья вдруг начинал, сперва мокреть носом, а потом и глазами и говорил непонятности типа:
– Ты не человек, а технически изощренный культурный расизм.
Благо, что половина, а то и более того, слушателей не понимали его речи, потому ему сходили всякие подобные выходки с рук, и он продолжал кого-то донимать разным изощренным способом.
А вспомнил его Коба по трем причинам.
Во-первых, часто хмельных тараканов напоминали теперешние сборища, на которые ему приходилось ходить, чтобы увидеть там тех, с кем можно войти в единомыслие.
Второе, что позволило вспомнить Илью, была та цветастость речи, которую демонстрировали почти все интеллигенты, в какие прорезался талант учить уму-разуму рабочий класс.
В-третьих, Курнатовский напоминал Илью своей суетливостью.
Он постоянно – и, что удивительно, – подозрительно глядел на тех, с кем его сводил Коба, и делал разного рода ухищрительные ходы, которые со стороны выглядели смешными.
– Зачем тебе все это надо? – спросил его Коба, когда они перешли на «ты».
– Я вырабатываю стиль, – ответил он.
И объяснил, что революционные вожди, – а он себя уже таковые считал, – не должны походить один на другого. Поэтому важно сейчас поймать особый стиль поведения.
Ему, считал он, к лицу была суета.
В ней он черпает, как признался, явно противоположное – успокоение.
И все же он по отношению к Кобе человек «оттуда», и ему, как велит партийная дисциплина, надо подчиняться более чем беспрекословно.
В этот дождливый вечер они шли на одно сборище, которое, вроде бы, не имело политической окраски, но и там назревала возможностью высказать какое-то свое мнение, а то и спровоцировать спор.
Они вошли в ту пору, когда по залу застенчиво бродили покашливания, а оратор, не замечая этого, «шпарил» по
писаному.– Новый век открыл нам глаза, – кричал хиленький косошеий паренек, перебирая ножками так, словно готовился к прыжку. – И мы должны ими видеть больше, чем можно.
Коба тронули «искровца» за рукав и сказал:
– Сейчас будут дискутировать, может ли муха зачать от комара.
Но Виктору оратор почему-то понравился.
И он сказал:
– Шелуху с него смести можно просто. Но не пропадет ли вместе с этим колорит?
А потом они – втроем – долго шли по дождливому Тифлису и «искровец» рассказывал о самой газете, о том, кто в ней сотрудничает. И как трудно быть агентом такого замечательного издания.
Они постояли возле одного питейного заведения. Посмотрели, как увозом гостей занимается вышибала, и Виктор произнес:
– Каждый должен заниматься своим делом. Тогда не будет ничего разнотычного, что порой не дает нам возможности вникнуть в какую-либо суть.
И он сказал, главное, что человек никак не может простить себе подобного, ибо считает, что в хоть в чем-то, но лучше.
И чем больше говорил Курнатовский, тем больше Коба убеждался, что за таким люди не пойдут.
Нет в нем той вождистской, в его понимании, основательности. И судьба у него, как вздувшаяся вена, была как бы на поверхности. И вместе с тем, где-то внутри ее, тихо постанывал пульс, пропуская необходимое количество не очень гордой крови.
– Надо крепить существующие связи, – наставлял Виктор. – Добиваться, чтобы они имели военный смысл. А меняющиеся вкусы не должны отражать вот это…
Он – увертливым жестом – изобразил многоточия уроненных на клавиши пальцев.
– Итак, – сказал он, – будем держать друг друга в поле зрения.
А когда тот, кто так и остался безымянным, сгинул, произнес:
– Это переодевшийся под рабочего шпик.
И, что удивительно, оказался прав.
5
– Если в тебе ничего не сломано, то это еще не говорит, что ты способен жить дальше.
Тишина под корень подъедает это утверждение Мота – первого московского знакомого Макса – акробата, иллюзиониста, еще там какого-то циркового привереды, как он говорит о себе сам.
– У человека, – продолжает Мот, – не должна обрываться связь с землей, с теми соками, которые питают ту предположительную сломанность.
Он чуть-чуть подколупывает ногтем свою заживленность на левой руке и говорит:
– Так на чем я остановился?
А-а! На способности жить дальше.
Интересно!
Нет, не жить.
Он низует одно понятие на другое, а сам готовится к новому трюку, которым, как ему кажется, оправдается его неминуемая гибель.
Мот научился взбираться по отвесной стене с помощью каких-то присосок.
А на дворе умирающая драма зимы заняла слишком много времени. Она сумела осопливить март, морозом ввести в поджарость разомлевший было апрель. И оттого, наверно, едва начавший оживать май, дышал холодным настоем прошлогодней прели.