Обрыв
Шрифт:
Дружба ее не дошла еще до того, чтоб она поверила ему, если не тайны свои, так хоть обратилась бы к его мнению, к авторитету его опытности в чем-нибудь, к его дружбе, наконец сказала бы ему, что ее замимает, кто ей нравится, кто нет. Никакой искренней своей мысли не высказала она, не обнаружила желания, кроме одного, которое высказала категорически, — это быть свободной, то есть чтобы ее оставляли самой себе, не замечали за ней, забыли бы о ее существовании.
«Ну вот — это исполнено теперь: что ж дальше? ужели так все и будет? — говорил он. — Надо поосторожнее справиться!..»
Он добился,
— Ну, довольна ты мной? — сказал он однажды после чаю, когда они остались одни.
— Что такое, чем? — спросила она, взглянув на него с любопытством.
— Как чем? — с изумлением повторил он, — а переменой во мне?
— Переменой?
— Да! Прошу покорно! Я работал, смирял свои взгляды, желания, молчал, не замечал тебя: чего мне стоило! А она и не заметила! Ведь я испытываю себя, а она… Вот и награда!
— Я думала, вы и забыли об этом! — сказала она равнодушно.
— А ты забыла?
— Да, и это награда и есть.
Он с изумлением смотрел на нее.
— Хороша награда: забыла!
— Да, я забыла, что вы мне надоедали, и вижу в вас теперь то, чем вам следовало быть сначала, как вы приехали.
— И только?
— Чего же вы хотите?
— А дружба?
— Это дружба и есть. Я очень дружна с вами…
«Э! так нельзя, нет!.» — горячился он про себя — и тут же сам себя внутренно уличил, что он просит у Веры «на водку», за то, что поступал «справедливо».
— Хороша дружба: я ничего не знаю о тебе, — ты ничего мне не поверяешь, никакой сообщительности — как чужая… — заметил он.
— Я ничего никому не говорю: ни бабушке, ни Марфеньке…
— Это правда: бабушка, Марфенька — милые, добрые существа, но между ними и тобой целая бездна… а между мною и тобой много общего…
— Да, я забыла, что я «мудрая», — сказала она насмешливо.
— Ты развитая: у тебя не молчит ум, и если сердце еще не заговорило, то уж трепещет ожиданием… Я это вижу…
— Что же вы видите?
— Что ты будто прячешься и прячешь что-то… Бог тебя знает!
— Пусть же он один и знает, что у меня!
— Ты — характер, Вера!
— Что ж, это порок?
— Редкое достоинство — если характер, а не претензия на него.
Она слегка пожала плечами, как бы не удостоивая отвечать.
— И у тебя нет потребности высказаться перед кем-нибудь, разделить свою мысль, проверить чужим умом или опытом какое-нибудь темное пятно в жизни, туманное явление, загадку? А ведь для тебя много нового.
— Нет, брат, пока нет желания, а если будет, может быть, я тогда и приду к вам…
— Помни же, Вера, что у тебя есть брат, друг, который готов все для тебя сделать, даже принести жертвы…
— За что вы будете приносить их?
— За то, что — ты так… «прекрасна», — хотелось сказать, но она смотрела на него строго. — За то, что ты так… умна, своеобразна… и притом мне так хочется! — договорил он.
— А если мне не хочется?
— Ну, значит, нет дружбы.
— Да неужели дружба такое корыстное чувство и друг
только ценится потому, что сделал то или другое? Разве нельзя так любить друг друга, за характер, за ум? Если б я любила кого-нибудь, я бы даже избегала одолжать его или одолжаться…— Отчего?
— Я уж сказала однажды, отчего: чтоб не испортить дружбы. Равенства не будет, друзья связаны будут не чувством, а одолжением, оно вмешается — и один станет выше, другой ниже: где же свобода?
— Какая ты красная, Вера: везде свобода! Кто это нажужжал тебе про эту свободу?.. Это, видно, какой-то дилетант свободы! Этак нельзя попросить друг у друга сигары или поднять тебе вот этот платок, что ты уронила под ноги, не сделавшись крепостным рабом! Берегись: от свободы до рабства, как от разумного до нелепого — один шаг! Кто это внушил тебе?
— Никто, — сказала она, зевая и вставая с места.
— Я не надоел тебе, Вера? — спросил он торопливо, — пожалуйста, не прими этого за допытыванье, за допрос; не ставь всякого лыка в строку. Это простой разговор…
— Я настолько «мудра», брат, чтоб отличить белое от черного, и я с удовольствием говорю с вами. Если вам не скучно, приходите сегодня вечером опять ко мне или в сад: мы будем продолжать…
Он чуть не вспрыгнул от радости.
— Милая Вера! — сказал он.
— Только, я боюсь, что не умею занять вас: я все молчу, вам приходится говорить одному…
— Нет, нет — будь такою, какая ты есть и какою хочешь быть…
— Вы позволяете, братец?
— Не смейся, ей-богу, я не шучу…
— Ну, и побожились еще, как Викентьев… Теперь уж надо помнить слово. До вечера!
IV
И вечером ничего больше не добился Райский. Он говорил, мечтал, вспыхивал в одно мгновение от ее бархатных, темно-карих глаз и тотчас же угасал от равнодушного их взгляда. Перед ним было прекрасное явление, с задатками такого сильного, мучительного, безумного счастья, но оно было недоступно ему: он лишен был права не только выражать желания, даже глядеть на нее иначе, как на сестру, или как глядят на чужую, не знакомую женщииу.
Оно так и должно быть: он уже согласился с этим. Если б это отчуждение налагалось на него только чистотой девической скромности, бессознательно, неведающею зла невинностью, как было с Марфенькой, он бы скорее успокоился, уважив безусловно святость неведения.
Но у Веры нет этой бессознательности: в ней проглядывает и проговаривается если не опыт (и конечно не опыт: он был убежден в этом), если не знание, то явное предчувствие опыта и знания, и она — не неведением, а гордостью отразила его нескромный взгляд и желание нравиться ей. Стало быть, она уже знает, что значит страстный взгляд, влечение к красоте, к чему это ведет, и когда и почему поклонение может быть оскорбительно. Она как-нибудь угадала или уследила перспективу впечатлепий, борьбу чувств, и предузнает ход и, может быть, драму страсти, и понимает, как глубоко входит эта драма в жизнь женщины. Эта преждевременная чуткость не есть непременно плод опытности. Предвидения и предчувствия будущих шагов жизни даются острым и наблюдательным умам вообще, женским в особенности, часто без опыта, предтечей которому у тонких натур служит инстинкт.