Обрыв
Шрифт:
Он готовит их к опыту по каким-то намекам, непонятным для наивных натур, но явным для открытых, острых глаз, которые способны, при блеске молнии, разрезавшей тучи, схватить весь рисунок освещенной местности и удержать в памяти. А у Веры именно такие глаза: она бросит всего один взгляд на толпу, в церкви, на улице, и сейчас увидит кого ей нужно, также одним взглядом и на Волге она заметит и судно, и лодку в другом месте, и пасущихся лошадей на острове, и бурлаков на барке, и чайку, и дымок из трубы в дальней деревушке. И ум, кажется, у ней был такой же быстрый, ничего не пропускающий, как глаза. Не все, конечно, знает Вера в игре или борьбе сердечных движений, но,
Вот об этом и хотелось бы поговорить Райскому с ней, допытаться, почему ей этот мир волнений как будто знаком, отчего она так сознательно, гордо и упрямо отвергает его поклонение.
Но она и вида не показывает, что замечает его желание проникнуть ее тайны, и если у него вырвется намек — она молчит, если в книге идет речь об этом, она слушает равнодушно, как Райский голосом ни напирает на том месте. У него, от напряженных усилий разгадать и обратить Веру к жизни («а не от любви», — думал он), накипало на сердце, нервы раздражались опять, он становился едок и зол. Тогда пропадала веселость, надоедал труд, не помогали развлечения.
— Это не опыт, а пытка! — говорил он в такие мрачные дни и боязливо спрашивал себя, к чему ведет вся эта тактика и откуда она у него проистекает?
И совестно было ему по временам, когда он трезво оглядывался вокруг, как это он довел себя до такой подчиненной роли перед девочкой, которая мудрит над ним, как над школьником, подсмеивается и платит за всю его дружбу безнадежным равнодушием?
Он опять подкарауливал в себе подозрительные взгляды, которые бросал на Веру, раз или два он спрашивал у Марины, дома ли барышня, и однажды, не заставши ее в доме, полдня просидел у обрыва и, не дождавшись, пошел к ней и спросил, где она была стараясь сделать вопрос небрежно
— Была там, на берегу, на Волге, — еще небрежнее отвечала она.
Он только хотел уличить ее, что он там караулил и что ее не было, но удержался, зато у него вырвался взгляд изумления и был ею замечен. Но она даже не дала себе труда объясниться, отчего вышло противоречие и каким путем она воротилась с берега. Но она была там или где-нибудь далеко, потому что была немного утомлена, надела, воротясь, вместо ботинок туфли, вместо платья блузу, и руки у ней были несколько горячи. Он, однако, продолжал работать над собой, чтобы окончательно завоевать спокойствие, опять ездил по городу, опять заговаривал с смотрительской дочерью и предавался необузданному веселью от ее ответов. Даже иногда вновь пытался возбудить в Марфеньке какую-нибудь искру поэтического, несколько мечтательного, несколько бурного чувства, не к себе, нет, а только повеять на нее каким-нибудь свежим и новым воздухом жизни, но все отскакивало от этой ясной, чистой и тихой натуры.
Иногда он как будто и расшевелит ее, она согласится с ним, выслушает задумчиво, если он скажет ей что-нибудь «умное» или «мудреное», а через пять минут, он слышит, ее голос где-нибудь вверху уже поет: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя», или рисует она букет цветов, семейство голубей, портрет с своего кота, а не то примолкнет, сидя где-нибудь, и читает книжку «с веселым окончанием» или же болтает неумолкаемо и спорит с Викентьевым.
Протянулась еще неделя, и скоро должен исполниться месяц глупому предсказанию Марка, а Райский чувствовал себя свободным «от любви». В любовь свою он не верил и относил все к раздражению воображения и любопытства.
Случалось
даже, что по нескольку дней не бывало и раздражения, и Вера являлась ему безразлично с Марфенькой: обе казались парой прелестных институток на выпуске, с институтскими тайнами, обожанием, со всею мечтательною теориею и вкладами на жизнь, какие только устанавливаются в голове институтки — впредь до опыта, который и перевернет все вверх дном.Вера приходила, уходила, он замечал это, но не вздрагивал, не волновался, не добивался ее взгляда, слова и, вставши однажды утром, почувствовал себя совершенно твердым, то есть равнодушным и свободным, не только от желания добиваться чего-нибудь от Веры, но даже от желания приобретать ее дружбу.
«Я совсем теперь холоден и покоен, и могу, по уговору, объявить, наконец, ей, что я готов, опыт кончен — я ей друг, такой, какие множество у всех. А на днях и уеду. Да: надо еще повидаться с „Варравой“ и стащить с него последние панталоны: не держи пари!»
Он мимоходом подтвердил Егорке, чтобы тот принес чемодан с чердака и приготовил к отъезду.
Он пошел к Леонтью справиться, где в настоящую минуту витает Марк, и застал их обоих за завтраком.
— Знаете что, — сказал Марк, глядя на него, — вы могли бы сделаться порядочным человеком, если б были посмелее!
— То есть если б у меня хватило смелости подстрелить кого-нибудь или разбить ночью трактир! — отвечал Райский.
— Ну, где вам разбить ночью трактир! Да и не нужно — у бабушки вечный трактир. Нет, спасибо и на том, что выгнали из дома старую свинью. Говорят, вдвоем с бабушкой: молодцы!
— Почем вы знаете?
— Весь город говорит! Хорошо! Я уж хотел к вам с почтением идти, да вдруг, слышу, вы с губернатором связались, зазвали к себе и ходили перед ним с той же бабушкой на задних лапах! Вот это скверно! А я было думал, что вы и его затем позвали, чтоб спихнуть с крыльца.
— Это называется, кажется, «гражданское мужество»? — сказал Райский.
— Да уж не знаю, какое, а только я вам как-нибудь покажу образчик этого мужества. Вот тут что-то часто стал ездить мимо наших огородов полицмейстер: это, должно быть, его превосходительство изволит беспокоиться и посылает узнавать о моем здоровье, о моих удовольствиях. Ну, хорошо же!.. Теперь я воспитываю пару бульдогов: еще недели не прошло, как они у меня, а уж на огородах у нас ни одной кошки не осталось… Я их посаду теперь на чердак, в темноту, а когда полковник или его свита изволят пожаловать, так мои птенцы и вырвутся… нечаянном конечно…
— Ну, я пришел с вами проститься — скоро еду! — сказал Райский
— Вы едете? — с изумлением спросил Марк.
— А что?
— Мне нужно бы сказать вам несколько слов… — тихо и серьезно добавил он.
Райский в свою очередь с удивлением поглядел на него
— Что вам? говорите! — сказал он, — не денег ли опять?
— Пожалуй, и денег опять — да теперь не о деньгах речь. После, я к вам зайду, теперь нельзя…
Он кивнул на жену Козлова, сидевшую тут, давая знать, что при ней не хочет говорить.
Леонтий всплеснул руками, услыхав об отъезде Райского; жена его надулась.
— Как же, кто вас пустит? — шептала она, — хорошо; так-то помните свою Оленьку? Ни разу без мужа не пришли ко мне…
Опа взяла его за руку и долго держала, глядя на него с печальной насмешкой.
— А деньги принесли? — вдруг спросил Марк, — триста рублей пари?
Райский иронически поглядывал на него.
— Ну, что же, панталоны где? — сказал он.
— Я не шучу, давайте триста рублей.
— За что? Я не влюблен, как видите.