Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Обще-житие (сборник)
Шрифт:

— Что? — спрашиваю у мамы.

— Это лампа.

— Нет! Что? — настаиваю я.

Никак не понимает!

— Лампа, доченька, это лампа.

— Нет! Нет! Это! — злюсь, кричу и плачу я.

— Тень! — наконец догадывается мама. — Это же просто тень, смотри!

Смеется и проводит рукой между стеной и лампой. Серое продолговатое бесшумно скользит по стене и воровски ныряет под стол. Совсем не смешно. Куда же оно делось, ведь было? Хорошо бы потрогать. Но я теперь знаю слово «тень», оно дает хоть какую-то защиту перед жутким явлением.

Я — одинокий полунемой чужеземец в державном мире больших, взрослых. Изо всех сил стараюсь понять их обычаи и язык. Мои же обычаи им не нравятся, они меня не понимают и говорят «нельзя!». Нельзя сидеть под столом, нельзя брать спички, нельзя плевать в кашу, нельзя кататься на двери, нельзя ковырять в носу, нельзя ходить задом наперед, нельзя показывать язык, нельзя ступать в лужу, нельзя бородавчатой

тетьке Таське кричать «Уйди!». Нельзя, нельзя, нельзя… А что можно? Можно то, что не хочется и противно. Например, слушаться, есть манную кашу, не болтать ногами сидя, говорить «спасибо» и «больше не буду», ложиться спать… Если не слушаешься, то грозятся намазать палец йодом. Того гляди и намажут…

На окнах переливаются белесые метелки и длинные иглы — значит, зима. Интересно поворачивать голову туда-сюда, тогда по иглам пробегают остренькие красные-зеленые-голубые огоньки. Чем быстрей ею крутишь, тем проворней бегают искорки. Я повелеваю ими, как настоящая взрослая волшебница из сказки. Захочу — быстрей, захочу — медленней. Я колдунья, а никто это не знает. Вот сейчас замру — и огоньки замрут.

— Что ты у окна торчишь? Дует, простудишься. И не надо так головой вертеть, это очень вредно. Может голова закружиться. Поди лучше поиграй…

Как это может голова закружиться? Сама возьмет и вдруг закружится? Я могу сама закружиться, а отдельно голова — нет!

В коридоре у дверей мои саночки с железными полозьями. Усаживаю зайца, деревянную пирамидку из цветных колесиков, куклу Брюнету и куклу Левку. У Левки тело вялое, тряпичное, к нему нитками прикреплена голова из целлулоида, а к животу пришиты дурацкие трусы в полоску, я его не люблю. Ужасно раздражает нарисованная желтой краской на скользкой лысой голове челочка — это меня хотят так обмануть, чтобы я думала, что это волосы. Они думают, я глупая. Вот у большой Брюнеты настоящие кукольные волосы из черных ниток и крепдешиновое оранжевое платье с пуговками, перешитое из моего, которое еще раньше, до войны (это такое время, называется «довойны») было маминым выходным. Брюнета очень важная дама. Про нее бабушка поет песенку: «Жила-была кукла, очень важная дама, сама ходить умела от стола до дивана, ля-ля-ля». Я тяну санки по полу за веревочку, катаю по коридору своих детей — зайца и даму Брюнету, ну уж и Левку с пирамидкой посадила заодно, но позади всех. «Ой, мне просто нехорошо от этого звука, — высовывает из двери голову бабушка, — ты можешь играть тихо? Лучше идем со мной. Будешь хорошая девочка — дам тебе соль».

Соль — самое вкусное на свете. Жареная картошка на втором месте, отварная с луком и подсолнечным маслом — на третьем, а картофельное пюре на четвертом. Бабушка ставит на кривоногий венский стул солонку. Есть соль со стула вкуснее, чем со стола, потому что венский стул пахнет деревом и лаком, а на столе старая клетчатая клеенка — воняет от нее (я произносила «вуняет» — мне кажется, так точнее). Когда дают соль — надо не зевать и торопиться, пока не отняли. Коленками на пол, палец послюнить, а потом в солонку, и опять быстро в рот, пока солонка не опустеет. Сладкое я с омерзением отвергала лет до шести. За обедом ревниво следила за дедом — он нахально брал мою! мою!! мою!!! солонку и сыпал, сыпал соль себе в суп. Куда столько? Того и гляди всю себе высыпет! «Не бери, мне мало будет!»

Меня по поводу этой противоестественной склонности частному доктору показывали, который, незаметно смахнув в стол деньги, улыбнулся: «Вполне здоровая девочка. Ест соль, говорите? Ну и пусть себе ест. Не отнимайте. Значит, организм того требует». Хороший доктор, хоть и в халате. Другой бы приказал всю соль отдать деду, мне тут же намазал бы палец йодом, сделал укол и велел каждый день кормить сла-а-адкой ма-а-анной ка-а-ашей, от которой тошнит.

Ночью из черной тарелки над этажеркой противно завыло с переливами, а потом медленно толстым голосом: «Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!» Хватают за спину громадными руками, сажают в кровати, откинув сетку (сетку терпеть не могу, взрослые не спят с сеткой). Мама одним движением снизу вверх вдевает меня в серые валеночки, а потом еще несколько раз смешно пришлепывает ладонью по круглой, неразношенной подошве, быстро кое-как натягивает капор на вате. Валенки у меня в точности, как у большой, а капор ненавижу — от него уши вперед загибаются, не вертится шея, а завязки больно впиваются в подбородок. Да и слово «капор» противное тоже. Взрослым-то хорошо, они капор не носят и могут делать что хотят, но вместо этого занимаются всякими глупостями. Например, едят суп. И по своей воле спать ложатся. Я бы — никогда! Вот когда вырасту…

Мама хватает меня на руки, на шею себе — зеленый мешочек на шнурке — там внутри всякие бумажки неинтересные. Бежим с четвертого этажа через двор в бомбоубежище. Бабушка осталась дома, она не хочет. Мама на нее за это сердится и кричит. Мне тоже не хочется, но меня тащат. Бежим через двор — черные сараи, темный дом, снег. Бомбоубежище

в пятом подъезде. Я провожу щекой по нежной маминой шапочке, про нее говорят «из котика». Кошки у нас нет, кошка есть у тети Юли, а мамина шапка — она котик. Черная и блестящая, а если подуешь, то внутри мягкой черноты раскрывается дымно-розовая пушистая маргаритка. Бежать нам недалеко, через два подъезда, но очень долго. Время и пространство в моей голове еще не подозревали друг о друге, как любовь и разлука в первый день Творения.

В небе желтый круг с оранжевым краем. Я знаю, что это такое. Это ракета. Напротив нашего дома госпиталь, оттуда перевешиваются из форточек (а ведь это уж совсем нельзя) и кричат что-то прохожим тетенькам одинаково одетые взрослые дядьки. Лысые, как кукла Левка. У кого забинтована голова, словно чепчик надет. А у кого рука запеленута, как грудной в пеленках и подвешена на широкой лямке. На крыше госпиталя зенитки, из ихнего дула пускают ракеты. Взмыв ярким мячиком, они на секунду замирают в небе, обдумывая свои дальнейшие планы, и устало падают хвостатой дугой. «Опять будут бомбить», — шепотом говорит никому мама. Она боится. Такая большая — боится.

Ракеты интересные, как огонь в печке, к которой подходить нельзя. Но мама печки не боится, а ракет — да. Я ракет не очень боюсь. Но эта ракета, которая висит на небе, она страшная, потому что неправильная. Очень странная ракета. Таких не бывает. Ненормально громадная, желтая. Паника охватывает меня — жуткая ракета застыла, она никак, ну никак не падает. Порядок вещей не должен нарушаться! Эта приклеенная к небу ракета имеет глаза и рот — она глядит глазами. Я зажмуриваюсь и прячусь в мягкого «котика». Перед спуском по деревянной лестнице вниз в темную яму (бомбоубежище называется) снова с опаской одним глазом гляжу в небо — хоть бы уж она упала поскорей! Ну, падай! Но светлое, злое лицо ракеты в упор, не мигая смотрит прямо на меня — следит. Скорей от нее бегом вниз, в грязно-коричневый, гнилой, глинистый, скудный, на всю жизнь ненавистный запах подвала. Там длинные занозистые лавки, скучно плачут другие дети. И совсем нет окон. Я молчу — когда очень страшно, то кричать нельзя. Нельзя кричать.

В полнолуние я до сих пор нервничаю.

Поганый садик

Остановись, мгновенье! Ты не столь

прекрасно, сколько ты неповторимо.

Иосиф Бродский

Официально он назывался Чернопрудским, из чего проницательный читатель заключит, что там некогда был пруд, именуемый Черным. От пруда осталось лишь название, перешедшее также на трамвайную остановку и большие желто-грязные Чернопрудские бани, из окон которых вырывались зловещие клубы пара и гул, как будто толпа людей в ужасе приглушенно кричала «А-а-ааа!». Когда я — уж и не помню, на какой фреске, — увидела изображение голых грешников, мечущихся бестолковой толпой в адских испарениях, то поразилась тому как средневековый мастер пронзил своим видением четыре с лишним века. Только цинковых шаек с номерками на прелых веревочках предугадать не мог. А может, просто пожертвовал достоверностью деталей ради общего художественного впечатления, то есть был формалистом. В Средние века на это смотрели сквозь пальцы.

На Черном пруду в легендарные довоенные времена катали на лодках девушек, а на зеленом бережку стояли, на манер Версаля, беседки из деревянных реек и дощатая раковина, в которой наяривал «Рио-Риту» и «Брызги шампанского» духовой оркестр. Из всего этого культурного набора осталась лишь раковина, которую беспризорники использовали как клуб и уборную, захватив при этом и некоторую часть сопредельных территорий. Наверное, поэтому чахлый этот скверик, вплотную примыкавший к нашему асфальтовому двору, стал именоваться «поганым садиком». Впрочем, это название использовалось лишь жителями нашего коробчатого (конструктивизм двадцатых), запущенного четырехэтажного дома. Детям гулять в «поганом садике» запрещалось категорически. Остальная территория садика в самом центре города незаметно из полынного пустыря была перекопана в малые огороды по три-четыре грядки на квартиросъемщика. Всякая луковка была нелишней — конец войны. Большие огороды, где росла настоящая, серьезная пища, картошка, находились далеко, за Волгой. Взрослые уезжали туда на целый день полоть и окучивать, а осенью в спальне и коридоре высыпали на газеты для просушки несколько пахнущих негородской пылью мешков картошки. Меня отгоняли прочь, а я ведь только хотела поиграть с той картошинкой у дивана, которая как серенький кролик. Живые кролики с ушками живут у Валеркиной мамы, она, злая мачеха, запирает их на замок в сарае без окон и погладить никому не разрешает. А тут, дома, тоже всего картошечку одну погладить — и то не дают, жалко им! Я знаю, я тоже падчерица, и мама нарочно мне картошину не дает. Родной бы дочке дала. И когда голову моет, то назло мыло в глаза сует и — кипятком, кипятком сверху… Я, наверно, Аленушка… бедная… а они… Все равно своего кроличка от них, от страшных волков, спасу!

Поделиться с друзьями: