Обвиняется кровь
Шрифт:
Теперь перед ним диковинные, истерзанные душевно и физически люди, красивые в приближающейся старости, чей облик взывает не к жалости, а к уважению, к почтительности. Главный судья обнаружил, что пройдет еще неделя-две и ему придется приговорить к уничтожению людей, которые не заслуживают ни казни, ни тюрьмы, мастеров своего дела, судя по всему, людей значительных, ухитрившихся прожить свою жизнь нравственно и безгрешно, если судить их по статьям уголовного кодекса. Сознание того, что он вынужден будет лишить их жизни, убить по откровенно сфальсифицированным обвинениям выскочки и прохвоста, манипулирующего на глазах Чепцова малосведущим, опасливым министром, заставило главного судью действовать энергично.
«Прервав процесс в начале июля 1952 года, — продолжал он свои объяснения Г.К.
После этого я информировал тов. ШВЕРНИКА Н.М., бывшего тогда Председателем Президиума Верховного Совета СССР, и получил от него совет обратиться с этим вопросом к секретарю ЦК Маленкову. Я позвонил ему по телефону, просил принять и выслушать меня. Через несколько дней я был вызван к Маленкову, который вызвал также Рюмина и т. Игнатьева».
Едва ли кто-либо смог сделать больше для подсудимых и пройти по такому опасному кругу; Сафонов, Волин, Шкирятов, Шверник и, наконец, Маленков — единственный теперь для Чепцова у порога сталинского кабинета. Не к Молотову же, у которого жену замарали связью с еврейскими националистами, обращаться с такой заботой.
Поражает не только решимость Чепцова: любой из его звонков мог стоить ему, самое малое, погон и службы, — но и простодушие генерала, его неосведомленность, незнание персон верховного эшелона, чья черная репутация к тому времени была известна всей мыслящей части советского общества, известна как ненавистникам, скажем, Шкирятова, так и тем, кто уповал на него в черносотенных делах.
К часу, когда Маленков принял Чепцова, Игнатьева и Рюмина, все было окончательно решено: недолгий срок, на который эта встреча отодвигалась, понадобился Маленкову, чтобы еще раз испросить указаний Сталина. Дело ЕАК растянулось на годы; пока «разматывалось» ленинградское и другие крупные дела, Сталин отвлекся, попустил Абакумову, а после прогнал, посадил в тюрьму, теперь можно было в полную силу наказать и «сионистов», чтобы не возомнили, не вздумали поставить на колени партию и советское правительство.
«Я полагал, что Маленков поддержит меня и согласится с моими доводами, — писал Чепцов. — Однако, выслушав мое сообщение, он дал слово Рюмину, который стал меня обвинять в либерализме к врагам народа, в том, что я намеренно тяну рассмотрение дела свыше двух месяцев и тем самым ориентирую подсудимых на отказ от показаний, данных ими на следствии, обвинял в клевете на органы МГБ СССР и отрицал применение физических мер воздействия. Я вновь заявил, что Рюмин творит беззакония, однако Маленков заявил буквально следующее: „Вы хотите нас на колени поставить перед этими преступниками, ведь приговор по этому делу апробирован народом, этим делом Политбюро занималось три раза, выполняйте решение ПБ“».
«Приговор по этому делу апробирован народом» — вот типичный для тех времен демагогически аргумент, рожденный тупой и преступной по своей природе убежденностью, что согласием народа заранее освящено любое решение ЦК и его Политбюро. Неважно, что подготовка к кровавой расправе велась в строжайшей тайне, и тайну эту надлежало хранить не только службистам, но и писателям, всем, кто дорожил карьерой и головой. Воля Сталина — воля народа, значит, приговор, продиктованный им, — приговор народа, горе тому, кто усомнится в этом…
В словах Маленкова поражает и несомненно сталинская цитата, типичный для полемических выпадов Сталина аргумент: «Хотите на колени нас поставить!» В нем надменность, «цезаризм», презрение к слабым, проигравшим в борьбе, высокомерная гримаса произвола. Он объявил крестовый поход против
«лиц еврейской национальности» и доведет дело до конца, вопреки любым профессиональным ошибкам и нерадивым исполнителям. Нет, не от себя, не от своего имени мог сказать Маленков: «Вы хотите нас на колени поставить…»«Я тогда, предполагая, что он до приема меня докладывал этот вопрос т. Сталину, чему у меня некоторые подтверждения есть, заявил Маленкову, что я передам его указание судьям, что мы исполнили свой долг, доложив ЦК свои сомнения. Но как члены партии выполним указания Политбюро с убеждением, что у Политбюро есть по этому делу особые соображения.
После беседы с Маленковым в здании ЦК меня догнал Рюмин. Обругав площадной бранью, он угрожал мне расправой. Как установлено следствием по делу Рюмина, он в августе-сентябре 1952 года начал готовить материал на меня».
Чепцов действует от лица всех трех членов суда. Мы исполнили свой долг — сказано ясно и со значением, а не потому только, что он старший по званию и главный судья. Возникни у членов суда принципиальные разногласия, поход Чепцова по кругу важных державных лиц был бы попросту невозможен.
Многого уже не восстановить, о многом можно догадываться, но несомненно, что все три члена суда, зная, какой приговор продиктован им ЦК, прониклись поразительным для того времени чувством справедливости, неприязнью к авантюристу Рюмину и всей атмосфере, созданной им вокруг процесса.
Поступок судей должен быть отмечен в трагической хронике тех лет, отмечен и не забыт, как и упорные попытки Чепцова в этих исключительно опасных обстоятельствах спасти жизнь людей, не заслуживших казни. Как важно, что почти всегда, в обстановке, кажется исключающей благородство и отвагу честности, в застенках, в нравственной клоаке, в оглохшем и ослепшем мире, находились люди, способные на Поступок, возвращающий нам веру в человечность и человечество.
Я еще раз подумал об этом, натолкнувшись на три листика допроса Олимпиады Петровны Скворцовой, состоявшегося в конце февраля 1952 года, когда Рюмин, в преддверии суда, торопливо сгребал груды несостоятельных протоколов, шантажировал экспертов, прятал заявления и протесты подследственных. О.П. Скворцова с 1935 года, почти с самого появления Лины Штерн в нашей стране, и до дня ее ареста выполняла обязанности личного ее секретаря-стенографистки. При отсутствии у Штерн семьи Скворцова была самым близким и доверенным человеком резкой, категоричной, а то и жесткой одинокой женщины. Арест, обыск дома и в служебном кабинете должны были напугать немолодую, 1901 года рождения женщину, но ничуть не бывало! С поразительной отвагой отвечала она на вопросы следователя, уверенно говорила о гражданской честности Лины Соломоновны — все ее ответы, точные, краткие, словно от сдерживаемого гнева, свидетельствовали о внутренней свободе ее личности. Я трижды перечитал эти странички, так радостно было столкнуться с островком чистоты и неподкупности во взбаламученных, темных, кишащих пресмыкающимися водах лихачевско-рюминского следствия.
Как рисковала неведомая мне, отважная Олимпиада Скворцова! Как просто было следователям, подтасовав какие-то бумажки из взятых у Штерн при обыске, «повесить» на Скворцову любое обвинение и погубить ее в лагере или ссылке. Ненавидеть ее должен был Рюмин: достойную русскую женщину, зачем-то продавшуюся «сионистской ведьме», наглой старухе, уверявшей, что родина ее не Россия, а Женева.
Когда на пороге кабинета Абакумова в конце января 1949 года появилась эта седая, толстогубая, с крупным носом под маленьким лбом женщина, министр, как мы знаем, оглушил ее площадной бранью, назвав «старой блядью». Все в ней — чувство достоинства, спокойствие, заметный еврейский акцент, вызывающая прямота ответов, внешняя непривлекательность — бесило и юдофобов типа Комарова или Рюмина, и таких «социалистических бонвиванов», как Абакумов. Допросы Штерн, дерзновенность ее взглядов на науку как на нечто такое, что неподвластно политике, а тем более «классовому подходу», ее панегирики древнееврейскому языку, Библии, национальной самобытности евреев — все должно было предопределить жестокую кару. И вдруг — три с половиной года тюрьмы, три с половиной года, уже проведенных в тюрьмах, они уже позади, впереди ссылка, поселение, глушь, но все же жизнь, жизнь и пусть урезанная, но свобода.