Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ее глаза не мигая смотрели из пластмассовой оправы, а лицо оказалось так близко, что стал виден темный пушок, оттеняющий верхнюю губу.

— Я не верю, что этот концерт состоится, — наконец выговорила она.

Одинокая высокая нота все еще дрожала у него в ушах, не оставляя его в покое. Его неприязнь к ней усилилась, подпитанная, возможно, какими-то черными, скрытыми чувствами.

— Да что вы говорите? Это почему же?

С видимым колебанием она еще раз оглянулась на дверь.

— Передай отцу, что я попытаюсь, — сказала она после паузы. — У моих знакомых… Возможно, одну-две пластинки сумею достать. У меня мама преподавала в музыкальной школе, еще до… до реформы среднего образования, так что историю с твоим отцом я в общих чертах знаю. Что смогу, постараюсь для него сделать.

Александр уже держался за ручку двери.

— С моим отцом никакой истории не было, — бросил он с порога.

Школьный

двор уже опустел; асфальт вспотел под теплым послеполуденным солнцем. Александр немного постоял, глядя в бледную необъятность неба. В тот вечер он хотел поговорить с Виктором Петровичем, но рядом все время крутились какие-то личности; дружки отмечали его возвращение в очередь и вступление во взрослую жизнь. Когда очередь наконец разошлась, он поплелся домой; улицы странным образом ветвились в разных направлениях, резко сворачивали, предательски, без предупреждения швыряли его о стены, заманивали в скверы, которые на поверку оказывались вовсе не скверами, а густыми, темными, опасными джунглями, где его хотели сожрать хищные полосатые тигрицы-скамейки, слепили бандитские фонари, вблизи превращаясь в летучих светлячков, а дорожки вздымались на дыбы, как лошади, и ему непросто было их держать в узде, любовно вороша рукой траву их грив, повторяя хриплым от избытка чувств голосом: «Тихо, тихо, стоять!» Потом у него над головой раздался чей-то мерзкий смешок, и лошади разбежались. Кое-как поднявшись с земли, он потащился, спотыкаясь, через леса и поля, а дальше по шпалам, сквозь завихрения мрака, и чем глубже в ночь он брел, тем яснее понимал, что восточный экспресс навряд ли вывезет его куда надо, а через некоторое время, растянувшееся для него на долгие часы, он с осторожностью, едва не на ощупь, проложил путь на кухню, щелкнул выключателем и ослепил отца.

И, глядя сквозь зыбкий туман, как щурится перед ним этот пожилой дядька, раздавшийся в поясе и обрюзгший лицом, Александр опять вспомнил — а может, и не забывал — о мучительном потрескивании пронзительной ноты в школьном зале и о тех временах, когда отец, моложе и стройнее нынешнего, умолял его послушать свою любимую музыку и читал бесконечные лекции про время, жизненный выбор и твердость духа, которые казались ему тогда такими нудными, такими фальшивыми, — и вдруг на него что-то накатило, и вот он уже с горячностью, удивляясь самому себе, выпаливал торопливые, влажные, тяжелые слова. Послушай, я виноват, если хочешь, дай мне послушать какую-нибудь мелодию, я не буду упираться, и билет не продам, а тебе принесу, я работать пойду, все верну, я не нарочно, извини, что промотал тогда деньги, может, мы, может, мы еще, может, мы еще с тобой…

Сергей гадливо смотрел на сына. Уже раза три или четыре он видел его пьяным. Вот и теперь мальчишка стоял перед ним и слезливо бубнил что-то нечленораздельное — видимо, снова клянчил деньги.

— Иди спать, Александр, — жестко сказал он.

Тот замолчал. Сергея встревожила странная, неприкрытая обида, исказившая мальчишеское лицо. Потом сын развернулся и вышел без единого слова. Ничего, ему на пользу, в замешательстве подумал Сергей, но почему-то долго смотрел вслед сыну — даже после того, как тот закрыл за собой дверь комнаты.

В конце концов он встал, погасил свет — ему казалось, что в темноте лучше слышно, — а потом целый час возился с радиоприемником, то теребя все его ручки, то приглушая звук, чтобы подстеречь радио у соседей. В ту ночь о Селинском не сказали ни слова; следующая ночь тоже прошла впустую; так продолжалось недели две, хотя один раз из-за стенки, а возможно, из открытого окна, и начала вещать та же самая дикторша: она рассказывала, как некий поклонник привел девушку в магазин, но по бедности остался стоять вместе с нею на тротуаре, взирая на бриллиантовое изобилие витрины, глядя с особой грустью на пару сережек, которые ей так хотелось надеть, но было не суждено. Наконец, в одну из последних июньских ночей, возобновили цикл передач о Селинском. Послушать удалось лишь небольшой отрывок. «Декорации были незатейливые, — читал голос за стенкой. — Сцена изображала море, а кипы голубого шелка — струящиеся волны. Мы замерли на равном расстоянии друг от друга, вытянувшись по струнке, каждый сам по себе, одинокий остров по колено в шелку. Это была его собственная идея. Хореограф пришел в ярость. „А как им танцевать? — возмущался он. — Весь планшет задрапировать нереально, они будут спотыкаться, они будут падать!“ Но Игорь Федорович сказал: „Танцевать можно руками. Танцевать можно глазами“. — „Будет провал“, — предупредил хореограф. „Будь что будет, — сказал он. — Танец — не главное. Я хочу, чтобы услышали мою музыку, я хочу, чтобы“…»

Голос угас, но в ту ночь Сергей пошел спать почти счастливым и долго лежал с открытыми глазами, рисуя в уме ее квартиру, пока незнакомую, и старинный граммофон (а может, фонограф) из музея, и пластинку, которую он бережно вынет из конверта

перед ее увлажнившимися, яркими глазами. И пластинка, черная и блестящая, начнет свое мерное движение, круг за кругом, как ложка в чайном стакане, как мотылек возле лампы на ночной веранде из детства, и ночь тоже закружится, черная и блестящая, а ее гигантский звукосниматель будет подбираться все ближе, ближе, пока не нащупает крутящийся черный диск, и тогда они вдвоем наконец-то услышат его звучание.

2

— Подумать только, июль уже!

— Не сыпь мне соль на рану! Нам пришлось в этом году отпуск отменить. Дочка все эти дни пылью дышит.

— А мне мои говорят: если тебе так приспичило музыку послушать, включи радио. Темные люди.

После этого все умолкают. В такую жарищу не до разговоров, от солнца лоснит лица и тает мороженое в стаканчиках, за которым люди поочередно бегают к ближайшему ларьку.

— Знаете, что меня удивляет? — наконец начинает кто-то. — Мы столько месяцев угробили на эту очередь, а теперь, как я посмотрю, некоторые потеряли терпение и решили больше не стоять.

— Точно, или умерли.

— Или куда-то переехали.

Снова тишина, на этот раз с привкусом холодка, — или, может быть, неуверенно думает Анна, все дело в том, что она проглотила мороженое.

— Я это к чему говорю: если они больше не стоят, как так получается, что очередь короче не становится?

— Их, наверно, знакомые подменяют. А кто умер, тот, может, свое место родне завещал. В наследство оставил.

— А может, тут чьи-то происки. Знаешь, мужик с черной бородкой, который тут со списками бегает и порядки устанавливает? Почему, думаешь, он всю эту холеру на себя взвалил? Спорим, у него свой интерес — не иначе как свободные места на сторону отдает.

— Господи, мне тут пришла в голову жуткая мысль… Поближе наклонись, поближе… А вдруг тех, которые исчезают из очереди, куда-то увозят — и с концами, причем с подачи этого бородатого? Не зря же он у всех взял адреса и фамилии?

Номерки давно отменили: теперь все поименно отмечаются прямо в списке. Анна знает, что теперь холодок по коже пробежал уже не от мороженого. О таких вещах вслух говорить не следует, тем более на улице; и вообще она уверена: если человека увозят в места не столь отдаленные, это не просто так. Она бросает сочувственный взгляд на мальчика — они этим летом пару раз пили чай без заварки, — но тот не отрывает глаз от книги. Неизвестно откуда налетает легкий ветерок, рассеивая светлые пятна под ногами; солнечные зайчики сливаются с горошинами на платьях, а где-то вверху шелестит листва. Молоденькая женщина, стоящая через два человека впереди, восклицает: «Не смешите, никто никуда не исчезает, вот сейчас пойду и всех пересчитаю!» И никто с ней не спорит, все просто следят глазами, как она вразвалку идет вперед. Эта юная особа часто ведет себя нагловато, но с тех пор как очередь сменила зимнюю одежду на летнюю, люди стали внимательнее и добрее; женщины принялись даже вязать пинетки и чепчики — она уже на сносях.

— Ну что, пересчитала? — спрашивают ее, когда она возвращается. Она качает головой. Бесполезная затея, как и следовало ожидать. С наступлением лета очередь в дневную смену лишилась порядка: под ногами крутятся дети, у которых закончился учебный год, — они прыгают через скакалку и рисуют мелом на тротуаре; старушки рассаживаются на складных стульях, взятых по таксе напрокат у какого-то деляги, и греют кости; домохозяйки к двенадцати отлучаются на кружок кройки и шитья, который ежедневно собирается прямо на газоне; в солнечных лучах милуются парочки, и никто, похоже, не задерживается подолгу на одном месте; розовыми и белыми ручейками течет мороженое, отчего земля становится липкой; и мало-помалу еще не запыленная листва, блестящая на солнце, и сладкий, клейкий аромат лип, и масляный запах жареных пирожков с мясом, которые горластая лоточница по нескольку раз в день проносит вдоль очереди, и мерный ритм скакалки, ударяющей по тротуару, и глухой стук детских сандалий по асфальту (и топ, и топ, и топ), и оглушительные мальчишеские вопли — все это складывается в еще один теплый день, лениво плывущий мимо, и в его зеленом, ярком, душистом потоке настороженное молчание очереди мало-помалу растворяется, и женщины начинают переговариваться, а там и смеяться: обмениваются рецептами, костерят мужиков, обсуждают книжные новинки — все возвращается на круги своя.

Позже, нагруженная овощами, купленными в ближайшем ларьке, Анна движется сквозь вечер к дому. Мягким и туманным светом, как десятки лун, брезжут уличные фонари, но в них нет нужды, потому что сейчас светло и еще долго не стемнеет. Она почти счастлива, и это не умиротворенный покой, а счастье молодости, брызжущее, едва ли не восторженное, даже похожее на бунт, причем бунт вполне праведный: сколько можно глотать обиду, позволяя этой бессловесной, деспотичной эгоистке помыкать ею во всем, пора уже сделать хоть что-нибудь без оглядки на других, она заслужила — разве нет? — кое-что для себя…

Поделиться с друзьями: