Очередь
Шрифт:
— Я никому не скажу. — У Александра в груди стало легко и свободно; сердце забилось медленно, веско, радостно. — А можно мне… То есть нельзя ли посмотреть какие-нибудь его письма? В которых он все это описывает, ну, вы знаете, свое бегство из столицы, Восток, все такое.
— В данный момент это немного затруднительно, — сказал Виктор Петрович. — Видите ли, они хранятся у меня в надежном месте. Может быть, в другой раз… Еще чаю? Нет, нет, оставьте, я сам уберу… Но кое-что показать могу, так что подождите.
Потрясенный, Александр пытался разгадать, что происходит за стенкой: старик что-то нащупывал, царапал, скреб. Вернулся он, неся фотографию в рамке.
— Игорь — справа. — Он постучал по стеклу желтым ногтем. — Мне двадцать четыре, ему семнадцать.
Александр едва не вскричал, что ему самому как раз исполнилось семнадцать, всего пять дней назад, но сдержался. На стекле играли блики июльского солнца, не давая разглядеть лица, превращая
— Это было снято на званом обеде в поместье моих родителей. Тут не видно, все черно-белое, но Игорь повязал ярко-красный галстук. Он любил красный цвет. Вот такая ирония судьбы. Я как-то спросил у него, откуда такое пристрастие, но он сделал вид, будто не понимает, о чем речь. «Почему я ношу красное? — переспросил он. — Да никогда в жизни». Из-за этого у него, между прочим, случались неприятности. Было дело — но, конечно, много позже — приехал он в один южный город. У меня открытка есть, как-нибудь покажу… В общем, после концерта Игорь возвращался к себе в гостиницу, одетый в красный пиджак.
— И что?
— А вот что. — Виктор Петрович лукаво сверкнул очками. — В ту пору как раз был городской праздник, когда на узкие улочки выпускают быков, и так совпало, можете себе представить…
На глазах у Александра комнатушка устала увеличиваться в размерах, а стены ее растворились, сделались огромными окнами, в которые неудержимыми, сверкающими волнами бился другой, удивительный мир. В присутствии старика он и раньше подозревал о существовании этого мира (хотя и готовился навсегда от него отказаться не далее часа тому назад) — то было место, где все вещи исполнены смысла, а поступки не остаются бесследными, где любое слово, любой шаг, любая нота выливаются в какое-нибудь приключение, отзывающееся глубоко в душе; но только сейчас у Александра возникло такое чувство, будто и он получил доступ к одному из приключений. И настолько желанной, настолько всеобъемлющей показалась ему эта сопричастность, что он тут же простил Селинскому его совершенно непримечательную черно-белую внешность, без малейшего намека на орлиный профиль, и даже не расстроился, когда перед уходом, далеко за полдень, напоследок бросил взгляд во двор и в окне верхнего этажа, которое теперь было распахнуто навстречу солнцу, отчетливо увидел не черную шляпу, а простой чугунок. Это уже не имело значения, потому что в другом мире, вероятно, — нет, определенно, — не было ничего невозможного, и Александр знал с абсолютной, непоколебимой ясностью, как он собирался проложить в этот мир дорогу.
— Заходите в любое время, — с порога повторил свое приглашение Виктор Петрович.
— А можно прямо завтра? — быстро спросил Александр.
Домой он бежал чуть ли не вприпрыжку, минуя очередь, — позади оставались помахивающий каким-то списком коренастый активист с черной бородкой; старец с глубокими глазами и обращенной в небо безмятежной улыбкой; учительница физики, натянувшая ему оценку за экзамен; молоденькая деваха с пузом (он смущенно отдернул взгляд); мать, болтавшая с той самой накрашенной дамочкой, которая пару месяцев назад сунула ему пирожок с мясом. Александр не остановился, только помахал с другой стороны улицы, потому что к его радостному возбуждению все же примешивалось что-то неуверенное, что-то тревожное; но, сворачивая за угол, он быстро себя заверил, что отец не достоин знать правду, потому как за своими ханжескими шорами не видит ничего дальше разложенных по полочкам достижений, расписаний и правил; бабушка — та просто выжила из ума; что же касается матери… что до матери, он ее не забудет, когда отправится путешествовать по миру с Селинским, да, он пришлет ей множество красивых вещей, хотя бы кожаные перчатки, какими она при нем любовалась в журнале, или сапожки на высоком каблуке, если, конечно, на границе не задержат такую объемистую посылку.
Анна провожала его глазами до угла.
— Любовь Дмитриевна, посмотрите, это мой сын, — сказала она с гордостью.
— Где-то я его видела, — ответила та, слегка пожала плечами и отвернулась.
Сдерживая вздох, Анна смирилась с предстоящими часами скуки.
День, неделя, месяц тянулись медленно, ох, как медленно. Нещадно жарило солнце, на пыльных тротуарах вопили дети, стоявшая впереди беременная изо дня в день жаловалась на жару, на пыль, на детские вопли, пока однажды («Запомните дату — двадцать второе июля!» — выкрикнули из очереди) не согнулась пополам, а потом распрямилась и, разинув рот, в изумлении огляделась по сторонам. Тотчас же поднялась суматоха, женщины загалдели, советуя ей, как дышать, и принялись обмахивать ее газетами; в воздухе запахло потом и типографской краской; одна девушка бросилась звонить будущему отцу, а другая — своему приятелю, у которого был приятель с машиной. Когда приятельская таратайка наконец ее увезла, зажатую на заднем сиденье между двумя подружками, отпущенными очередью, Анна вздохнула с облегчением. У нее возникло такое чувство, что лето и само прорвалось и ожиданию пришел конец.
— Интересно,
кто у нее будет: мальчик или девочка, — заговорила она. — Любовь Дмитриевна, как вы думаете? Я слышала, люди сзади нас уже пари заключают.В последние две-три недели Любовь Дмитриевна подкрашивала ресницы без прежней аккуратности, а на зубах у нее нередко оставались следы помады. Сейчас она посмотрела на Анну в каком-то молчаливом недоумении, и вдруг ее глаза блеснули предательской влагой.
— Вам плохо? — встревожилась Анна.
— Мне лучше всех, — отрезала Любовь Дмитриевна и не смотрела на Анну до конца смены.
Наутро, когда девушки-подружки вернулись в очередь с новостями из роддома (на свет появился мальчик), Анна заметила, что Любовь Дмитриевна то и дело хлюпает в носовой платок, и отошла купить две порции мороженого.
— От медяков избавилась, а то бренчали в кармане, — с напускным равнодушием бросила она, готовясь предложить лишнее мороженое кому-нибудь еще; но, к ее удивлению, Любовь Дмитриевна схватила вафельный стаканчик и с жадностью умяла, неинтеллигентно облизывая пальцы розовым языком.
На другой день хлынул дождь, суля недолгую прохладу, и обе женщины уединились во влажном, тесном укрытии своих костистых, хлипких зонтиков и обменялись мнениями о погоде; а еще через день Любовь Дмитриевна протянула Анне прелестный золотой тюбик губной помады.
— Мне мой три одинаковых достал, — небрежно сообщила она.
Тем не менее Анна приняла подарок с благодарностью.
Вечером она надела платье, которое когда-то так нравилось мужу, и села перед трюмо, разглядывая свое лицо, — округлые линии, что были раньше прямыми, и прямые, что были раньше округлыми. Затем трепетно выдвинула из футляра помаду и принялась мазать губы. Помада оказалась нежно-розовой, с крошечными золотинками — цвет молодости и надежды, цвет восхода над теплой морской галькой, цвет атласных лепестков в волосах счастливой невесты. Напоследок она промокнула губы клочком туалетной бумаги и прилегла на кровать, листая томик стихов, который взяла у мамы с полки. Часы показывали девять. Ее вдруг до костей пробрало полное изнеможение, какое-то глубинное, всепроникающее. Она скользнула глазами по одному четверостишию, потом по другому, чувствуя, как время вокруг нее замедлило ход, уплотнилось, сделалось гуще и ярче, пока не затвердело, как янтарь, а сама она застыла в нем не то пылинкой, не то букашкой… да, букашкой, пойманной в капле маленькой вечности этого часа, этого дня, этого нескончаемого года; и насыщенная, золотая лучезарность времени окутала ее, словно тихое, ласковое обещание (если хочешь жить вечно, подумалось ей в полудреме, потрать свою жизнь на ожидание большого грядущего счастья), и сквозь сомкнутые веки проникал свет… или нет, почему букашкой — птицей, кукушкой, я живу, как кукушка в часах, а на часах уже полдевятого, но это совершенно невозможно, разве что время повернуло вспять, вспять, заструилось по бетонным колодцам и коридорам в солнечную комнату детства, в прошлом столь глубоком, что сам воздух там был напоен запахом радости.
Когда еще через полчаса в спальню вошел Сергей, в комнате горел свет, а жена спала поверх одеяла, не выпуская из обмякшей руки томик в желтушных пятнах. Для чего-то она вырядилась в тесное платье, которое врезалось в подмышках, оставляя красные рубцы, и едва не лопалось на груди — пуговицы держались на честном слове; подбородок был выпачкан чем-то блескуче-розовым. У него сжалось сердце, а в голову пришла невыносимая мысль: быть может, если я не нахожу здесь счастья, если не в состоянии любить эту добрую, бескорыстную женщину, то это не потому, что она не способна понять мои сверхгениальные замыслы и разделить страсть к музыке… быть может, по совести, я один во всем виноват, уж не сидит ли во мне внутренний изъян, застарелая немощь, фатальное отсутствие чего-то, чего-то самого важного…
Он набросился на лампу и умертвил свет.
Вечером следующего дня, стоя у киоска, он чувствовал себя разбитым, измочаленным, отрезанным от окружающей его людской массы, от их пустяковых волнений. Будет ли этому конец, роптали в очереди, сколько ж можно? Как повелось в этом месяце, едва дождавшись шести — на летний период часы работы были продлены, — киоскерша убрала вязание, опустила щиток над прилавком, навесила на дверь замок и, слегка покачиваясь на тонких, как ее спицы, каблучках, поцокала по тротуару, провожаемая негодующими взглядами множества глаз.
— Пойти бы за ней до дому, — пробормотал кто-то себе под нос, — да прижать в подъезде.
Мужчины неловко хмыкнули. Вскоре жаркий июльский вечер растянулся на земле, как лоснящийся зверь; кругом зевали сумерки, свесив ленивые розовые языки уличных фонарей. А еще чуть позже мимо киоска вразвалочку прошагали неприятнейшие субъекты из очереди за билетами на «Северных соловьев». Концерт «соловьев» состоялся в апреле, ко всеобщему удовлетворению; теперь ходили слухи, что скоро начнется продажа билетов на выступление легендарного ансамбля народной песни и танца «Елочки», но тот киоск закрылся на переучет, и жаждущие изнывали от безделья.