Очевидец грядущего
Шрифт:
Сысой-Сисоп гадливо сплюнул, начал читать оборотки:
– Оборотка № 1. Бабло, бухло и блудень! Любой вред, какой я здесь записывать буду, – пользу тебе принесёт. Вред вреду – рознь. От вреда колдованского – одна польза. А от пользы обчественной – один убыток. А посему – скоро я, Михей Великий, укрою мир шубой своей. Шуба старовата, шуба волохата. Зато греет! И в шубе этой – доброе зло зреет.
– Теперь пой, – крикнул Сысой. – Встань и со мной пой: Доброе зло – нам повезло! И в конце куплета подскакивай. Часть тайного учения в подскоках скрыта. Ну, погнали:
Шуба,Пел, приплясывал и стонал от удовольствия Сысой. Вместе с ним подскакивал и Корнеюшка.
Твоё – тебя догонит…
Вернувшись в Москву – почти неделю ещё пробыл в Болгарии, где больше мучился от подхваченной на берегах Дуная простуды, чем занимался книжными делами, – Тихон сразу узнал про Нею: уже три дня в Соловьёвке, в клинике неврозов. Состояние среднетяжёлое. Просветления от инъекций наступают, но не часто. Сообщила об этом медсестра, позвонившая из «НПЦ психоневрологии имени Соловьёва» ему на домашний.
Тихон рванул на Донскую, в неведомую Соловьёвку. Хотел поскорей забрать Нею домой: «Пока ей там психотропами ум до полной прозрачности не высветлили».
Добрый рассеянный доктор с ворсистыми щёчками и квадратиком каштановых усов над губой – отнюдь не психиатрический злодей, не изверг рода человеческого, – присев в коридоре отделения на чёрный кожаный диван, горячо Тишу убеждал:
– Не нужно забирать её, хоть на полтора-два месяца оставьте. Сейчас 30 октября. К Новому году мы жену вашу на ноги – клятвенно заверяю – поставим. Это ведь всё враки про врачей-монстров! Не мы изверги, а тот, кто жену вашу всякой гадостью пичкал. Жабьей слюной и змеиной жёлчью поил ведь, – доктор понизил голос до шёпота, – язычник отмороженный. Завтра окончательно анализы исследуем, тогда точно скажу. Курс назначим. У нас – никакой дряни: всё чистое, всё отечественное…
Тихон зашел в палату. Нея лежала на боку, на него глянула равнодушно, словно не узнавая. Присев на краешек койки, спросил бережно:
– Поедем домой?
– Дурно мне. Умру дома. Пусть колют. Без лекарств я сама себя не вынесу.
Тихон посидел молча, потом снова побеседовал с доктором каштановым. Тот решение Неи горячо поддержал. Уходя, Тихон глянул на доктора. «Живолуп ласковый – вот он кто, твой доктор, – раскатился внутри него гулкий, как из спортивного рупора, голос бабы Дозы, – про змеиную жёлчь с какой страстью рассказывал… Ну чистый живолуп!»
После Соловьёвки – смертная тоска и кровавый закат. Такой пылающей тоски не случалось раньше. В детстве, перед обмороками, не тоска – холодок ободряющий. В юности – жжение досад. А тут не тоска – гибельная безнадёга: Каин пропал!
Боль эта пробурила насквозь…
Каин-Корнеюшка пропал так же неожиданно, как три недели назад и объявился.
Узнал Тихон об этом от Стельки-Степаниды – Корнеевой жены. С ней братка познакомил по телефону сразу после встречи на «Технопарке». Чуть позже, отогнав жену от телефона, всячески её
поносил, называл пушкинской уродиной, потом нахваливал…– Пропал мой Корней Филиппыч. Уже четыре дня как нету. В полиции сказали, скорей всего, утонул в водохранилище, тут недалеко, где плотина. Только я не верю. Правда, одежду его на берегу нашли. Но он живой, я знаю! Никогда так нежданно-негаданно не пропадал, – причитала Стелька. – Когда уходил в загул, нарочно звонил, давал трубку какой-нибудь лахудре или мужику пьяному. На, мол, жёнушка, послушай, чем я тут занят: пью, гуляю, денежки для единственного сына отложенные проматываю.
Плача и захлёбываясь, Стелька-Степанида стала рассказывать: Каин в последнее время совсем запутался в женщинах, «с самыми низкими крутил, с худшими даже, чем я», возил их на микроавтобусе в Москву, пристраивал в какие-то «колдовские заведения».
Про Нею звонившая ничего не знала. Тихон горько усмехнулся, вспомнил свои же слова, сказанные Корнею в Белграде: «Твоё тебя догонит!» Но всё же таки в Пушкино, где жил Корнеюшка с женой и сыном, совсем недавно ушедшим в армию, поехал. В полицию шёл, чтобы поговорить с кем-то по душам, хоть и знал: вряд ли получится. Получилось! Правда, не в Пушкино, а в Агукинской, куда дело было перенаправлено из Пушкинского РОВД. Там-то полицейский, готовый говорить по душам, и отыскался.
Ещё не старый, вызывающе курносый, с весёлыми у глаз морщинками, явно видавший виды капитан степенно представился, объяснил, почему дело передали из Пушкино в Агукинское ОВД:
– Ландышев я, капитан полиции. А в Пушкине просто возиться не захотели. Формально-то брат ваш у нас, в Агукинской, прописан, а жил в Пушкино. Вот и мучаемся теперь. Брат ваш утонул, к несчастью. Это точно. Хоть посылай, хоть не посылай ещё раз водолазов! Пестовское водохранилище – оно, знаете, не маленькое, да и осень… Водолазы не нашли, а одёжка его. Жена признала. Одёжку покажу, но вернуть, как понимаете, пока не могу. Хотя одёжка дорогая, справная. Плащ кожаный, платок цветастый модный. Жена приезжала вещи осматривать, плевалась: мол, не могу этих обслюнявленных бабами вещей видеть. Вот я и думаю: не помог ли ему кто из обиженных мужиков утопнуть?
Каинову бандану и другую белградско-московскую одежду Тиша узнал сразу. Про себя горько усмехнулся: если и правда помогли Корнею, получается, за Нею отплатили.
– И записка имеется! – спохватился Ландышев, я вам сейчас отксерокопирую. Только начата, а очень, очень ясная записка: «Ухожу, надоели, бляхи-мухи. Да вы все и не мухи – яйца мушиные…» Тут, сами понимаете, и добавить-то нечего.
Почерк Каинов со школьных времён изменился мало: стал, пожалуй, ровней, а всё так же крупен и раскидист был, с вычурными завитушками, приверченными к буквам «у» и «б». Была ещё одна особенность: Каинова строка, едва ли не с первого слова уходила резко вверх, но потом вдруг начинала спускаться ниже, ниже. За такие неровные строки в школе Корнею сперва ставили колы, но после того, как он пару раз обложил вслух по-матерному двух молоденьких учительниц, колы исчезли…
Капитан Ландышев на прощание пообещал держать в курсе.
Не заезжая второй раз к Степаниде, Тихон прямо из Агукинской поехал в Москву. Сидя в электричке, боялся лишний раз вдохнуть. Заново вспыхнувшая тоска, шипя жёлто-белой селитрой, вдруг растеклась по жилам, дошла до капилляров и альвеол… Ещё смертельней, ещё горячей, чем утром, обожгла!
«Как жить-существовать без Корнеюшки? Кто мучить по-братски будет? Без бабы Дозы, даже без матери и прочих родных – жить можно. А без Корнеюшки – хрен!»