Очевидец грядущего
Шрифт:
– Нет, нет, свист был! И шажонки – будто би детские…
Он тогда ещё раз прислушался, но ни посвиста, ни шагов не услышал. Правда, затрещал – и уже вполне явственно – синематографический аппарат. В тот день снимать во дворце он запретил, разрешил лишь в парке и на обратной дороге в Петербург. В недоумении глянул он на приоткрытые створки дверей, ведущих в парадную залу. Кинооператора с треногой видно, однако, не было. Перевёл взгляд на императрицу – та закрыла глаза, ушла в себя, треск плёнки до неё явно не долетал.
– Ваше величество, пакет.
– Вскрывай же, братец. – От нетерпения он даже привстал.
Как только лакей справился с сургучами, он ещё раз внимательно осмотрел надпись, снова уселся за крохотный
Через две-три минуты письмо Павла Первого и несколько листков с предсказаниями монаха Авеля были отодвинуты в сторону. Мелкая колючая слеза выкатилась на одну из ресниц. Отирать слезу он не стал, крепче сжал веки…
Павел Петрович любил нахохленный, глядящий сычами сумрак.
Он шёл по пустому Гатчинскому дворцу на цыпочках, не решаясь этот сумрак спугнуть. Шёл легко, полётно, радуясь своей зрительной памяти. Из заулка в заулок, из чулана в тайную комнату. И опять – в сладко-сумеречную залу. Пакет, который он нёс в руках, жёг императору пальцы. Но все одно Павел Петрович был доволен: пусть читают. Пусть изопьют до дна тоску бесправной власти! Ему самому с такой пошатнувшейся властью – скорее всего конец. Империи – тоже. Не сразу, но империя кончится. Так не только старец Авель говорит. Так думает и он сам, самодержец всероссийский. Прадед Пётр такой колеблемой извне власти тоже боялся. Придут ласкатели солдатских жоп, рассядутся близ трона срамники, с ними в ряд – болтуны и куртизаны! Будут до той поры выкомаривать – покуда не изведут династию. Или покуда не закричат тем куртизанам с Большой Московской дороги осипшие от ярости ямщики: «А приехали! Скидовай штаны! Как сидоровых коз, драть сейчас будем!»
Слова выговаривались легко, мысли вспыхивали ярко, как перед апоплексическим ударом (о котором, впрочем, один только лекарь Виллье ему и толковал). Стало тяжко шее, легко языку. Но, может статься, вовсе не апоплексия его караулит? Скотландцу Виллье – курвецу и паскуднику – с некоторых пор доверия не было.
Впрочем, мысли в сторону. Пакет должен быть отдан на сохранение неверной, а всё ж таки супруге. Сперва казалось: нужно просто спрятать пакет понадёжней. Но нестерпимая мысль о том, что пакет обнаружат слуги, перевесила: пакет будет вручён императрице. Он и вручил. И без промедления стал возвращаться к себе в опочивальню: опять-таки кружным путём, а не через соединявшую супружеские спальни дверь. Шёл, чтобы ещё раз насладиться планом Гатчинского дворца. План этот был до изумления прост. Слева крыло и справа. Наверху – бельведер и подобающий императорскому дворцу шпиль. Комнаты, комнаты, и внизу – в последние дни сильно забавлявшее зеркало.
– Посмотрите, какое престранное зеркало. Я в нём отражён с шеей, свёрнутой набок, – сказал он одному из придворных два часа назад и попытался расправить плечи. Правду сказать, такое же зеркало имелось и в Михайловском замке. То зеркало неделю назад тоже показало: его шея крива, крива! Тут же вспорхнула мысль: отражение искривляют намеренно. Зеркала – подменили. Надобно заказать новые зеркала, и всё уладится!
Павел Петрович остановился у Арсенального каре, затем проследовал к Восточному полуциркулю, на несколько секунд исчез, а потом снова возник в представлении императора Николая: обволокнутый материей трескучего экранного полотна, с телом, пробиваемым насквозь резкими чёрточками и прозрачными искрами.
Зримая мысль вдруг повисла близ Арсенального каре! Кто мог ещё наблюдать эту шевелимую гатчинскими ветерками мысль – правящий император не знал. Однако сам он ясно видел её и слышал. Мысль была вещественной, картинной.
Облокотясь на садовую тумбу, Павел Петрович думал о маленьком правнуке. Правнук этот, в Павловом воображении, то приседал, то снова вскакивал на толстенькие ножки близ чёрно-снежной высокой клумбы. Павел пытался представить норов правнука. Зримая мысль, противясь дурным предчувствиям, топорщилась перьями птицы, силящейся взлететь против ветра: «Неужто будет, как Николаша? Как выродок гофкурьерский? Нет-нет, не пустоглаз, не чванлив будет! Вырастет честен, прям. И ежели он на троне, – как пророчит Авель, – последний из Романовых, то должен быть ещё и замечательно складен, неимоверно красив. Красота ведь и гибнет по-особому!»
Комнаты, комнаты… Следовало бы тут, в Гатчине – по совету Авеля, – и остаться. Но уже решено: вместо него останется пакет. А сам он завтра же вернётся в Петербург, в Михайловский замок, чтобы по-рыцарски сразиться с призраками пророчеств, которые так ловко сплёл монах!..
Ворона что-то кричит, время скачет вприпрыжку. Последний император будет считать ворон, будет, вздрагивая, держать пакет с сургучами, который покажется ему тяжелей витающей рядом с дворцом прадедовой ненависти к беспорядку и лжи…
Наслаждению сумеречным простором нет конца. Зала, ещё зала! И простор ведь не раздражает широбокостью: по-армейски подтянут, прилично случаю сжат. Но и раздолен, где надобно. И что самое сладкое, в сжатости и подтянутости чуется: не для матушкиных финтифлюшек свит, не для свитских чучел простор сей вылеплен!..
Тело внезапно порх – и вечность в деревьях повисла. Выше – порх: низкое небо под пятками вдавилось подушкой. Так и надобно! Ум – ввысь, негодование – в бездну, пакет – царственному потомку! Пусть узнает, как жизнь свою кончит. А самому – в Петербург: менять зеркала, очищать входные двери от заговоров, от клеветы!
Треск синематографической плёнки внезапно смолк. Государь Николай Александрович заставил себя разлепить веки. Всё, что привиделось – сразу и без колебаний было признано правдой. Сказал вполголоса, ни к кому не адресуясь: «А со мной даже худшее произойдёт», – и с нежданно нахлынувшей весёлой злостью поднялся с кресел. Александра Фёдоровна глубоко, даже протяжно вздохнула.
– Прошу тебя, Аликс, успокойся, – с твердостью в голосе сказал он супруге. – День сегодня и впрямь необычный. Очевидно, это связано со столетием кончины императора Павла. А может…
Император осёкся.
– Что, Ники, что?
Император молчал. Предсказания монаха Авеля о нём самом, о последнем императоре всероссийском, стали ясны окончательно. Мир вдруг опрокинулся вниз головой и, как непослушливое дитя, зло бултыхая задранными кверху ножками, пошёл на руках через гатчинские леса к Петербургу. Слова Авеля не просто звучали в ушах. Они расположились во внутреннем слуховом пространстве рельефно и почти сразу стали отвердевать подобно камню, из которого вытесан был Гатчинский дворец. Металлический кашель старца – словно вострубили в его лёгких узкие, болезненные полости внезапно открывшихся каверн – пропал. Вместо кашля уставился Авелев лешачий зелёный глаз.
«Что ты вытворил, Авель?.. Год указал, месяц и возможное место гибели указал. Господи, дай сил не пропасть в тех каменистых местах! И хоть есть приписка старца о том, что исправлять будущее в особых случаях можно, – нет сил понять: нужно ли такое исправление?.. А тут ещё крик вороний».
– Т-тр-р-ц!.. Тр-рёц-ц! – потихоньку передразнил император ворону и, враз ободрившись, кратко пересказал прочитанное Александре Фёдоровне.
От смятения чувств императрица сказала первое пришедшее в голову.