Очевидец грядущего
Шрифт:
Мать, однако, не приезжала. Пришлось идти в ту же школу в третий класс.
В начале года, и как раз в октябре месяце, первый настоящий обморок, прямо на пороге школы, его и подсёк. Уходил он в обморочное марево постепенно, словно мелкими шажками. Вместо города вдруг протянулась степь, вместо школы образовались громадные камни: круглые, сияющие… Под камнями бежал ясный до донышка ручей. А в ручье – рыба! Краснопёрая, синебокая, всякая иная. Играющая плавниками и хвостами бьющая. Сперва хотел он рыб ловить руками. Но передумал, стал просто глядеть на одну из рыбин, чем-то его притянувшую: наверное, человечьей головкой с девичьими, густо измазанными помадой губами. Вдруг рыба встала на хвост и пошла
Уже выходя из пузырьковых, мелко покалывающих вод короткого обморока, Тиша увидел: летит над ручьём редкий пар, а может, просто туман. Пар этот – или туман курчавый, – чуть меняя очертания, вылеплял из себя всяких-разных людей, зверушек, птиц, правда, тут же исчезавших. Звери ничем не угрожали, не рычали даже. А вот птицы, те издавали совместный парусный звук. Словно громадный соколиный птенец, стоя в траве, бил крыльями по воздуху. А после этот же птенец, вытянувшись, как телеграфный столб, неуклюже наклонялся, тюкал мальчика в лоб и, крича неприятным голосом, улетал…
Тронув разбитый лоб, Тиша открыл глаза и слабо засмеялся: такого парусного звука-трепета крыльев он никогда раньше не слышал: ни здесь, ни у себя в Воронеже, ни в Москве, у отца. Его подняли, понесли в медпункт. Нёс, в общем-то, один трудовик, который всегда относился к нему лучше других учителей. И хотя уроков труда в третьем классе не было – начались они только в четвёртом, – Тиша после этого случая стал в столярную мастерскую захаживать: понюхать древесину, пожевать сосновую смолу.
Дерево живило, взбадривало. В мастерской, располагавшейся отдельно от школы, в одноэтажном поместительном доме, пахло можжевельником и малиной. Когда Тиша в очередной раз зашёл в мастерскую, трудовик Пшиманович, неразговорчивый, но очень вежливый, даже услужливый поляк, выдававший себя за белоруса, сказал, улыбаясь:
– Ты есть раб запаха, Скородумчик.
– Это почему это?
– Ароматерапией, сам того не ведая, лечить свой обморок пробуешь. От запаха – до небес взлетаешь. Вижу, нравится тебе запах бирозы.
– А у вас тут, Алесь Петрович, ещё малиной пахнет.
– То не варенье, мой друг. То свежеспиленная акация малиной пахнет. А горчинку сладковатую учуял? Старую вишню вчера спилил я.
– Мне запах извести сильней всего нравится.
– Он тоже лечит. Приходи чаще. Младшеклассникам правильней дышать надо…
После первого настоящего обморока – темень в глазах и головокружения были не в счёт – Досифея Павловна забеспокоилась. Но беспокоилась бестолково и, как почудилось Тише, напоказ.
– Телеграфную птицу одни только больные видеть могут, – бубнила в ответ баба Доза, когда он пытался рассказать про необычную птицу, выломившуюся из обморока.
– Это был сокол, ба, только здоровенный, как столб.
– Ври больше! Мало мне с Корнеем мучений – ты ещё добавляешь. Лечи тебя тут теперь! Маманьку б твою сперва кто вылечил. А уж потом за сыночка взялся. Чего угрюмишься? Не тебя попрекаю! Маманьку твою непутёвую. А ты… Что с тебя возьмёшь? Сказано, Авелёнок, и всё тут.
Баба Доза продолжала звать братьев Каин и Авель. Звала в сердцах, выпрямившись во весь свой баскетбольный рост, встряхивая не по возрасту остриженной золото-пшеничной копной волос. Правда, звала нечасто. Но всё равно имена эти, как чудилось мнительному Тише, вмешивались в его собственное и в Корнеево житьё-бытьё, делали их другими, без всякой необходимости связывали бьющей током электрической проводкой с чужой, давно растёртой в порошок жизнью.
Корнеюшка, тот бабку за новое имя жутко гнобил, даже грозил ей:
– Раз я Каин, значит, безобразить буду. А тебя, баба Доза, до родимчика доведу!
– Дурацюня! Родимчик только у рожениц бывает. А я баба старая, никудышная.
– Всё равно – до родимчика! – растягивал лиловыми
губами покорившее его слово Каин. – Из головы что-нибудь эдакое родишь! Или собаку новую заведу и на тебя напущу. Старая-то наша собака куда-то сгинула. Так я новую на тебя науськаю!Каиновы наскоки были жёсткими, ранящими. Однако Досифея Павловна смиренно их сносила, не хотела в этих унижениях никому признаться и на людях Каина всегда выгораживала. А вот Тишу при посторонних защищала редко. Причём, не защитив, возвращаясь домой, громко ему же и выговаривала:
– И откуда только ты правильный такой взялся! Тебе б раньше на пятьдесят годков родиться – тогда правильных страх как любили! Новым человеком тебя нарекли б. А сейчас кому ты, блаженненький, с белькотнёй своей нужен? Погляди на себя – трухля-трухлёй!
После таких бабкиных слов Тихон бежал в дом и разглядывал себя в зеркало: никакой трухлёй он не был, обманывала бабка! Мышцы твёрдые, щёки не обвисли, лицо без прыщей и рост подходящий. Конечно, не такой, как у Корнеюшки, но как говорили учителя – «выше среднего»!
Возвращаясь в сад, он слышал, как Досифея Павловна продолжает жаловаться на него кустам и деревьям:
– …жили мы с Корнеюшкой, не тужили, и никто нам чистотой своей глаза не колол. Ишь, собаку старую он жалеет! А она, собака эта, Корнеюшку одного разу чуть в шматки не порвала. Да что я вру! Чуть до смерти бедолагу не загрызла. За это самое её на живодёрню, видать, и взяли…
Когда бабку уж совсем доводил до белого каления, тыкал в неё пальцем и обещал, как ту собаку, свести на живодёрню брат Корнеюшка, – Досифея Павловна начинала плакать. А потом снова и снова рассказывала жалевшему её Тише историю рясофорного монаха Досифея. Слушал её Тиша, раскрыв рот.
– …да ведь не просто монахом он был, пойми! А был он – монах-девица! Хоть и выдавал себя за паренька. Всю эту историю народу только года два-три назад открыли. И пока не всё об этом деле в подробностях известно. Мне на ушко батюшка наш, отец Кит, рассказал. Ну, ты ведь знаешь: на самом-то деле он отец Тит. А только ещё в совецкое время наши прихожане Китом его прозвали. За шумный дых и тушу огроменную. Вот отец Кит мне и сообщил секретно, а я сперва Корнеюшке, а теперь тебе пересказываю. Сама не знаю, зачем вам, несмышлёнышам, про это говорю. Особливо тебе, трухлявенькому. Хотя, нет. Знаю, конечно! Думаешь, Досифею Киевскую я понапрасну вспомнила? Ан, нет! Глядя на тебя, вспомнила. Ты ведь тоже девчушкой с виду кажешься! И вроде ты сильный, но уж больно тонко выточен. Когда на уроке ритмики мазурку танцуешь, того и жди, надвое переломишься. Вот кабы тебе росточку – был бы прямо баскетболист небесный! А? Слышишь? Шлёп-пошлёп корзинка небесная, шлёп-пошлёп! Мячик наш, земля наша, – вверх! – закатывала глаза бабка-тренер. – И ты тоже вверх, вверх! И вот уж ты, Авелёк-стеблиночка, на Луне стоишь. Мячик наш земляной, мячик в сто тысяч раз уменьшенный, ловишь. А потом этим мячиком в сетку небесную, в сетку баскетбольную – шорх! Р-раз – и бросок на последних секундах! Баззер-биттер – и квит! Базер-биттер – и мяч в корзине. Ну? Хоть теперь-то услыхал звук небесный? Самый усладительный для сердца звук это…
– Я ведь, ба, в баскетбол не играю.
– А был бы повыше росточком – я б тебя туда взяла. Как братца твоего, Корнеюшку. Ему только четырнадцать, а он уже под метр девяносто вымахал.
– У него метр восемьдесят шесть, ба.
– Всё равно. Главное – баскетболист растёт! Ты б пришёл, глянул, как он играет. Джампер раз, джампер два!
– Что такое джампер, ба?
– Бросок в прыжке. Только он, Корнеюшка, на небесного прыгуна не больно-то машет. Синегубый, черноволосый… И ходит вперевалочку. Прямо-таки пеликан цыганистый! И что хуже всего – флоп за флопом у него, флоп за флопом!