Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)
Шрифт:
Недоверчиво, подозрительно всмотрелся в каждого, что-то остро тревожило, когтило душу, он отвернулся к стене — не заметили б смятения! — но тут же резко обернулся к гостям, метнул в испуганно замеревших нарочито грозный взгляд и так же неожиданно успокоился, удивился себе: «Что это со мной...» — но все же, несколько смущенный, захотел показать невольным естественным жестом, как он спокоен, — поднес к лицу платок, и Эзекиэл Луна бодро затянул: «Зимоой и леетом бредем...» — «Молчать, недоносок! — взорвался великий маршал, а заодно с чуть живым от страха тенором досталось и всем придворным: — Уходите. Все. Оставьте одного. Вас тоже прошу уйти, мой Грег Рикио, пожалуйста... — И овладел собой: — Мой генерал-добряк, передай страже — не соваться сюда без зова, — и осознал — ляпнул глупость, кто смел войти к нему без разрешения! — Иди, Кадима, и ты ступай». Оставшись один, плотно закрыл великолепные массивные двери, запер на бесчисленные запоры.
Озадаченно стоял великий маршал посреди зала: «Что со мной?.. Что меня всполошило с утра?..» Терзаемый страхом даже в спальню не решался пройти... В ушах то жужжало, то вдруг умолкало какое-то насекомое... Подтащил раззолоченное кресло к стене, сел поудобней, вытянул ноги... «Брошенные в сертанах стада заставлю пасти калабрийцев... — строил планы маршал, пытался
за шторой с мачете в руках стоял дон Диего.
— И удивляться особенно нечему, — продолжал Мичинио.— А в лесу я не три ножа запустил в ствол, а один с тремя лезвиями, припаянными друг к другу.
— А-а, — не сразу уразумел Доменико; они стояли в глубине пещеры, и Мичинио, спаситель, казался ему в потемках темным видением, возвышался каменным изваянием — твердо, гордо, грузно нависшим. Доменико ж, столько всего переживший, едва держался, иссякли силы, но столько всего хотелось узнать. Взволнованный, благодарно уставился взглядом Мичинио в грудь:
— Я мог бы догадаться, конечно, кто другой смел бы ходить по Каморе ночью.
— Нет, не мог, ибо я не желал этого, — сухо возразил Мичинио. — Если б ты догадался — осмелел бы, а это было б скверно. А теперь спрашивай что хочешь, а то останется на душе горький осадок. Времени мало.
— Не обидитесь?
— Нет.
— Если вы носитель добра, как же вы убиваете людей? — и решился — взглянул в чуть мерцавшие в темноте глаза.
— А кого именно пожалел ты?
— Скажем... Ну хотя бы... — И никого не припомнил. — Не убиваете, значит?..
— Нет.
— Но ведь... говорят, что уводите и убиваете в пытках.
— Да, я действительно увожу тех, кого смерть точно не минует, если не вмешаюсь. Но мне одному всех не спасти, и поэтому вырываю из лап смерти самых достойных. Делаю вид, что жажду лично насладиться муками обреченного, увожу подальше и отпускаю на волю — идут по свету. — И тихо добавил: — Твой Беглец один из них, и ты, между прочим, тоже.
— Мой Беглец... Откуда вы его знаете? — смутился Доменико.
— Его я совсем в другую сторону направил. Ты уйдешь через эту пещеру. Жаль, конечно, что не оставил в селении хотя бы драхму, но что было — то было, сетовать поздно. Идти придется долго, не бойся, не падай в темноте духом. — Мичинио подошел ближе и повесил ему на шею тяжелую суму. Доменико съежился, испугался все-таки его рук. — Здесь много хлеба, понемногу надолго хватит, а воды по дороге сколько хочешь, в иных местах по колено в ней будешь идти. Пойдешь прямо, пока не забрезжит впереди свет, но не выходи из пещеры до темноты. Переночуй поблизости, а чуть свет пойдешь в селение, наймешься в работники.
— Я думал, домой меня отпустите, — Доменико потупился. — В Высокое селение... Очень хочу туда.
— Отпустил бы, если б ты оставил там хотя бы одну-единственную драхму. — Голос стал суровым. — С каким лицом вернешься туда, даже если отпущу?!
— Вы правы, — прошептал Доменико, не поднимая головы.
— Один путь у тебя — батрачить до конца жизни, а другой...
— А... другой? — замерцала слабая надежда.
— Назад, к развалинам Канудоса, будто бы сбежал от меня.
— Ни за что. — Доменико содрогнулся.
— Не спеши решать. В батраках с голоду ноги протянешь — жадные, страшные люди в этих краях, каждой корке хлеба будешь радоваться. — И, пожалев, что ли, Доменико, Мичинио перевел речь на другое:
— Как звали того, что пел?
— Жоао Абадо.
— Поистине великий канудосец.
— Как вы догадались? — удивился Доменико.
— Он тоже догадался.
— О чем?..
— О том, кто я...
— Каким образом? Не понимаю.
— Я задавал ему вопросы, на которые он сумел ответить правдоподобно, а тебя сбило, наверно, с толку то, что он бранил и поносил меня, да?
— Да.
— Зато подмигнул мне в знак благодарности. Правильно поступили, что отправили женщин и детей на плотах...
— Откуда вы узнали?
— Свежесрубленные деревья подсказали: их не сжигали — дым над Канудосом не поднимался...
Доменико отступил в негодовании.
— Зачем же... послали людей вдогонку?! Вы!..
Даже в темноте заметил мелькнувшую на лице Мичинио улыбку.
— Как по-твоему, далеко ли можно пойти и много ли удастся осмотреть за три часа да еще вернуться назад?
Опять проникся к нему доверием Доменико и непривычно ласково спросил, и кого — самого Мичинио!
— Если вы носитель добра, как же выдерживаете там, в этом городе...
— Присядь, отвечу.
Откинувшись в кресле, дон Диего с омерзеньем разглядывал маршала Бетанкура, стоявшего со связанными за
спиной руками и заткнутым тряпкой ртом. В руках дон Диего небрежно держал кривой пастуший нож — мачете, именно им намерен был прирезать великого маршала, у ног которого валялась еще утром двумя пальцами придушенная любимица — Аруфа. Весь день дон Диего таился за шторой и теперь, повалившись в мягкое кресло, давал роздых занемевшим ногам, и совсем от иного, куда более нещадного, чем усталость, — от вида мачете занемела каждая частица истерзанного страхом тела маршала. Презрительно прищурившись, дон Диего не сводил взгляда с маршала, но и тот не мог оторвать от него ошалело выпученных глаз. Сколько всего хотел высказать Бетанкуру дон Диего с присущим ему артистизмом — впереди целая ночь была в запасе; так и тянуло обругать его последними словами, едко высмеять, и снова осыпать бранью, и сказать заодно, как дорого заплатил он за то, чтобы прокрасться сюда, — оставил сокровенный свой город, свой Канудос, и остался, конечно, в глазах канудосцев предателем, но он пошел на это, лишь бы оказаться здесь, а потом влепить маршалу пощечину, говоря: «О, дивный у тебя дворец! Ах, сколько сокровищ накопил, восхищаюсь тобой, но вообще-то был бы ты лучше жалким свинопасом, по крайней мере и завтра бы жил». Но не мог, слов было жаль для этой мрази. Опротивело и мягкое кресло, резко встал. Осмотрелся, взял из расставленных по углам дорогих песочных часов пятиминутные и коротко бросил: «Истечет песок — убью», — перевернул их и приподнял на ладони — другой рукой держал мачете... Бетанкур, выпучив глаза, часто-часто сопел и, казалось, завывал — такие пробивались звуки сквозь тряпку, которой дон Диего сначала вытер свои сапоги, а уж потом заткнул ему рот; как беспощадно для маршала, как безудержно сыпался предательский песок; помраченный взгляд Бетанкура утыкался то в часы, то в мачете, его зримо колотило всего; эти пять минут, назло ему истекавшие так легко, так беспечно, походили на пытку, самую страшную, нет, скорее — на всю его гнусную, бессмысленную жизнь... А дон Диего еле удерживался от соблазна съязвить, что впервые имеет честь видеть маршала, да к тому ж — обмочившего белые брюки, но удержался, а маршал отчаянно зажмурился, и он понял — истекли пять минут... Не глядя бросил часы на пушистый ковер, неспешно ступил шаг. Бетанкур разом открыл глаза, мотнул головой в сторону стены. Дон Диего пытливо всмотрелся в него — все узнать, понять было его страстью и слабостью — и подошел к стене, молча дотронулся пальцем до изразца: «Здесь?» — и маршал удовлетворенно кивнул. «Что он имеет в виду?» — не догадывался дон Диего и слегка коснулся изразца. Бетанкур, зажмурившись, энергично ткнулся лбом в воздух, показывая, что надо крепко нажать. «Нет ли подвоха? Не подам ли сам сигнала тревоги? Впрочем, неважно, все равно успею заколоть его, пока стража ворвется, опомнится. Посмотрим-ка, на что он уповает, чем надеется спасти себя», — и, обуреваемый любопытством, с силой надавил на плитку — над ней тотчас раздвинулись две другие. Дон Диего подтащил кресло, забрался на него и выдвинул из стены потайной ящик — ящик, полный драгоценностей; он усмехнулся, и маршал радостно, насколько было возможно в его положении, закивал головой и тут же изменился в лице — дон Диего, откинув край плаща, сорвал с груди последний из трех драгоценных камней и швырнул на сокровища в ящик, потом спустился с кресла, не спеша направился к Бетанкуру.Подошел, убил.
— А я оказался в дилижансе, который отправлялся в другой город, — продолжал Мичинио; они сидели в пещере, в окованном холодом мраке. — Двадцать нас было в нем, кроме одного неизвестного, тихо сидевшего себе в углу; все — отъявленные бандиты, головорезы. Меня никто не знал, я был в маске, и все думали, что я еду с особым заданием, поэтому держались настороженно. Я намеревался сбросить экипаж в пропасть, дрожал от нетерпения, ведь я для того и обосновался в Каморе, чтобы искоренять зло, будучи твердо уверен: творить добро — значит, уничтожать зло. Своих спутников я знал как облупленных, только тот один смущал, странный с виду, задумчивый, — не понять было, что у него на уме, но более удобного момента уничтожить бандитов не предвиделось. Возница остановил экипаж в нужном месте, я вышел, закрыл дверцу и спокойно направился к нему — якобы расплатиться, а сам вскочил на козлы, скинул его наземь и хлестнул лошадей кнутом. Сидевшие в экипаже ничего не заподозрили. Я держал поводья четырнадцати лошадей и гнал дилижанс к крутому обрыву за поворотом дороги: стегнув хорошенько лошадей, сам я спрыгнул бы на ходу, а бандитов отправил на тот свет. Каюсь, уже ликовал, не сомневаясь, что совершаю благое дело, не сомневаясь в своей правоте, но внезапно вспомнил того неизвестного человека, и угас мой пыл, пропала решимость. «Ну и что, — пытался я оправдать себя. — Какая разница, кто он, зато избавлю мир от восемнадцати негодяев и скольким людям спасу тем жизнь...» Но дело в том, Доменико, что тот человек существовал сам по себе, для самого себя был неповторим, как и любой из нас, и у него, как у всех, как у каждого, жизнь — самое дорогое на свете — была единственной, единственным было его «я», вмещавшее весь мир, его собственный, одному ему принадлежащий мир, который существовал только в нем, только им... И что значили для него восемнадцать бандитов, если он сам лишился бы жизни? Ничего! Я не ведал, кто он, но, будь даже бандитом, какое я имел право убивать! И возмутился собой, сильно заколебался... Потом решил погибнуть вместе с ними — не останавливать кареты у обрыва и тем как бы искупить свою вину перед неизвестным человеком, но сообразил, что и моя гибель ничего не изменит, на кой ему моя жертва, если его не станет... И я круто натянул поводья, осадил лошадей, остановил карету, быстро выпряг переднюю лошадь и умчался на ней обратно в Камору. Бандиты повыскакивали из дилижанса, посылая мне вслед отборные ругательства, но настичь меня уже не могли и, наверно, поехали дальше, да не в этом суть — никто из них не ведает, что тот человек невольно спас их от гибели.
Доменико не проронил ни звука, но Мичинио как будто переспросил:
— Зачем рассказал тебе? Угодно — объясню.
— Да, пожалуйста.
— Все мы, люди, не подозревая о том, связаны между собой незримой нитью. Ты вот, к примеру, и вообразить не мог, что Мануэло Коста помимо великого Зе и тебя спас от смерти.
— Меня? Нет, что вы, ошибаетесь, — Доменико замотал головой во тьме. — Я не покидал Канудоса, только...
Мичинио оборвал его:
— В числе прочих почетных каморцев я присутствовал при пытках Мануэло Косты; пораженный и восхищенный его выдержкой, страстно хотел вырвать беднягу из их лап, и при других обстоятельствах сумел бы спасти, однако в тот момент не отдали б его мне для расправы — слишком «ценный» был пленник, надеялись, что он покажет тайный ход под каатингой. Но если б я все же попытался вызволить его, то выдал бы себя, и пришлось бы тогда самому бежать, скрыться.