Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)
Шрифт:

...Ничего похожего не происходило, недвижно стояли люди, безмолвно.

Удалились плоты, и все обернулись к конселейро, по­светили лучиной в лицо — не дышал конселейро.

Опустили головы, поникли понуро — дети, матери, жены реке беззащитно доверены были и, наверно, навеки потеряны. Дон Диего, и странный, и чуждый, предал всех, скрылся позорно, исчез... Зе Морейра, первый ва­кейро, им примером служивший недавно, умом и десни­цей опорою бывший, совсем изменился, уклонился от битвы... И каатинга, надежда, защита былая, бессильно лежала... Мануэло, веселый вакейро, замучен был в пыт­ках... И другой настоящий вакейро, безответный Рохас, трудяга, против воли покинул их город... А воплощенье их единенья, укреплявший словом их дух, конселейро, их вера, не дышал уже более. Лежал на родной земле Канудоса, обратив лицо к небу.

И ВСЕ ЖЕ СЛАВНО БИЛИСЬ КАНУДОСЦЫ

Поздно уразумел полковник Сезар, что не следовало ясным белым днем вести корпус за каатингу. Уверен был, что численным превосходством и отличным воору­жением повергнет канудосцев в страх, что ему тут же вы­дадут главарей за обещание сохранить жизнь остальным, и сдадутся, побросают оружие к его стопам. Да только кто дал вести переговоры! Едва корпус перебрался через полегшие заросли и двинулся бравым маршем к неведо­мому Канудосу, как дула укрывшихся за пригорками ка­нудосцев холодно нацелились на пришельцев, и что с то­го, что негодные были ружья, устаревшие, — пуля, миновав того, в кого целились, все равно попадала в ко­го-либо еще: плотно сомкнув ряды, шли каморцы. И рассыпался корпус — без всякого приказа разбежались храбрецы, укрылись за редкими деревьями, кинулись на землю, притаились и, с опаской поднимая голову, устрем­ляли к пригорку по-ящерьи застывший взгляд. При­знаем, не очень трусили — если пуля свистела рядом, утыкали голову в землю. Потом навалилась тишина, и, забыв об осторожности, привстали, с интересом озираясь по сторонам, нетерпеливо ждали ночи, все надежды воз­лагая на ночь, не ведая, что и канудосцы надеялись на ночь; изредка то над одним пригорком, то над другим показывалась пастушья двууголка, и на нее направлялись ружейные дула. Незаметно вошли во вкус безответной стрельбы, не ломая головы

над тем, почему канудосцы не стреляют, но об осторожности не забывали, стара­тельно прятались за неподвижно стоявшими, специально обученными лошадьми, пригнанными из арьергарда, и внезапно тишину прорезал топот — по взгорьям про­мчались канудосцы и скрылись из глаз. Полковник про­ворно вскочил и, приказав корпусу следовать за ним, по­несся вслед за пастухами. Быстроногий конь его все больше отрывался от корпуса, настигая отстававших канудосцев, и полковник осадил коня, — нет, не из страха, просто глупо было одному вступать в схватку с целым отрядом. Дождавшись корпуса, полковник строго, дело­вито потребовал от офицеров короткого рапорта о поте­рях, — потери были невелики. Затем приказал медбратьям — одетым санитарами солдатам из карательного войска — остаться при раненых: по указанию маршала, во избежание возрождения каатинги, ей время от време­ни должны были подкидывать нарушителей дисциплины и раненых. К вечеру достигли леса, и корпус сделал при­вал для ужина, но оказалось, исчезли повозки с провиан­том, а посланные на поиски назад не вернулись — во мраке их встретил , зато в дальнем лесу объелись шакалы: вакейро, перехватившие повозки, погнушались притронуться к снеди врага, только Сантос, в непонят­ной охотничьей страсти, выпросил у них барашка — ма­ленькую тварь, всем желудком обожаемую полковником. А привыкший к изысканным яствам Сезар, целый день не евший, не пивший, сейчас в лесу был бы рад и чер­ствому хлебу — сводило кишки. Злой расхаживал он сре­ди офицеров, швыряя замечание за замечанием; несколь­ко глотков нежножгучей жидкости только распалили аппетит — сердито заурчал желудок, а тут еще наступил в темноте на чью-то голову, оказалось — лейтенанта, беспечно спавшего на земле, чуть не подскочил полков­ник от его вопля и, взбешенный, вмиг разжаловал в сол­даты за сон в неурочное время. В конце концов и сам улегся спать, расставив часовых. И хотя лег, хотя закрыл глаза бедный полковник, сон не шел, терзал его голод, так и лезли в глаза желанные яства — вот филе с дивно хрустящим луком, вот тушеная печень, а варенный в мо­локе теленок — из чрева матери прямо, ах! И задремал блаженно полковник, и привиделось — о, какое было ви­дение, сладкие слюнки растекались по подбородку: черный хлеб с тонко размазанным свиным салом гу­сто, щедро присыпанный красными зернами икры, — о, изысканный был бутерброд, редчайший, совместивший несовместимое — дразнящую примитивность шершаво черного хлеба, липучую нежность мерзко жирного сала, а главное, неуловимую горькость слюноточивых икри­нок — как желанно лопались они на языке, на щекотно зудящем нёбе, ах! Полковник стремительно привстал, огляделся, но темно было очень, а как могло быть ина­че — лес дремучий, ночь безлунная; но слух полковника уловил неуловимо слабенькое блеянье барашка. «Неуже­ли почудилось?» — прислушался напряженно, и снова проблеял барашек, и сорвался с места полковник — ра­стравлен был своим аппетитным видением, голод зверем рычал в нем, не давал осознать, где он, что с ним, и вы­шиб из его головы корпус, да что корпус — женщин не помнил; но тьма наводила все же на неприятные мыс­ли — непривычен был к мраку Сезар. И взбодрил себя коньяком из фляги — воспламенела душа... И бодро дви­нулся на желанный звук, снова и снова дразнивший слух; пробирался чуть боком, выставив ухо, не ощущая, как задевали листья лицо, как налипала паучья сеть, но впе­реди ждала сеть пострашней — на низком суку с топором за поясом сидел Старый Сантос и, тыча острой палкой в привязанного барашка, заставлял его блеять. Издали приметил Сантос человека, хищно вытянувшего вперед голову, — нет, не Масимо был, но на плечах его побле­скивали эполеты, и Старый Сантос надежно уперся ступ­нями в нижнюю ветку, затаился и снова кольнул бараш­ка. Полковник обрадованно сделал еще шаг на своем последнем пути; дрожа от нетерпенья, лихорадочно ша­ря руками, приближался он к дереву Сантоса — бедный полковник, мало ел в своей жизни, мало пил, ублажая утробу, или мало ходил? — чего же хотел, куда шел, зло­получный, куда шел ты, злосчастный полковник, зло­счастный, злосчастный, но, увы, не до размышлений было Сезару — барашек манил, изнывала душа, нежного мяса барашка желала, изголодался полковник, алкал, и, как обычно, важно было сейчас усладить себя, а прежние яства — к черту, и, довольный, воскликнул безмолвно: «Попался, малыш мой!» — и не знал, не чуял, что это самое блеянье заведет его в сети, что в засаде огонь по­лыхает, высоко полыхает беспощадное пламя, и, вытянув руку, пробирался он дальше и отлично знал, что делать с барашком, — крепко ухватит рукой за головку, нежно откинет назад и ласково, бережно полоснет по шее но­жом и тут же ловко сдерет с него шкурку, освежует уме­ло... Словом, знал он, что делать с барашком, и уже за­цепил его взглядом, тускло серевшего в темноте, — раз-два, и вот уже возле добычи, но, увы, не успел наклониться — перегнулся Старый Сантос, подхватил за ворот, приподнял, как щенка, — от неожиданности Сезар даже ноги поджал, разом обмяк, и, пока он болтался бес­помощно в воздухе, Сантос выдернул топор из-за пояса, сбоку глянул на добычу, ошалело-моляще вскинувшую глаза, и коротко, сильно взмахнул топором... С омерзе­нием разжал потом пальцы.

Все было просто — жил-был на свете, а может, и нет, бравый, мишурный полковник Сезар.

* * *

Великий маршал, терзаясь подозрением, поглаживал свою баловницу, блаженно млевшую кошку Аруфу — за­паздывал что-то вестник победы...

* * *

До рассвета шла упорная, беспощадно жестокая охо­та мрачных, хмурых канудосцев на ошалелых каморцев. За деревья пытались укрыться солдаты, непривычные к тьме, но за каждым из них поджидал воплощением ро­ка — вакейро, стиснув зубы, угрюмо, с наготове. Нет, не уйти было от канудосцев — если не всем, то большинству: тихо крался каморец, таился, был уве­рен — спасется, и нежданно — острым ножом снизу в бок... забирался на дерево, думал, укрылся, а с верхнего сука вонзался в спину клинок, выкованный рукой Сено­био... припадал к стволу, а копье пригвождало к неспасшему дереву... другой, обезумев, бежал от жуткой участи собрата и, на миг обернувшись назад, получал в затылок удар ... в ужасе вырывался из леса и, застыв, окаменев на месте в тяжком предчувствии, угождал в петлю аркана, с жестким шуршанием волочился по земле за ле­тящим конем; кто-то дико ругался, вопил, прося помочь или убить, — о, как вопил! — уши зажал руками Домени­ко, сидевший рядом с Сантосом; ни за что не сошел бы сейчас на землю — не хватало ему мужества вакейро. В эту ночь ему всюду мерещилась кровь, кровью отда­вал и невыносимый запах, бивший в нос, душивший, а глухие удары все равно проникали в уши, и, даже за­жмурившись, он ясно видел, как перегибался Сантос, вы­брасывая вперед большой калабрийский кинжал и наса­живая на него бегущего каморца, а потом ударом ноги в грудь скидывал на землю, и, невольно проскулив: «Не надо... хватит...» — очень устыдился своих слов. Крепился Доменико, заставлял себя смотреть, как убивают, истребляют, — в конце концов, и он был немного канудосцем, ну хорошо — не мог убивать, не убивал, как все другие, каморцев, но не видеть, закрывать глаза — это было уж слишком; не игрушка он, не на полку поса­жен — на суку сидит рядом с Сантосом... На рассвете он вместе с другими прокрался к опушке и глазам не пове­рил, увидев сквозь деревья корпус: треть осталась от корпуса, но каморцы все равно стояли уверенно, с ружья­ми наперевес и, как казалось Доменико издали, щури­лись, целясь в лес; как ни много перебили ночью камор­цев, их все равно было в два раза больше. Но, несмотря на это, вскоре к ним подоспел на помощь корпус генерала-красавчика, а немного позже заявился генерал-добряк со своими карателями, одетыми в гражданскую форму; мало того, сам Мичинио пригнал разнузданную ораву жагунсо! Похолодел Доменико — вот, исполнил Мичи­нио угрозу: «Из-под земли достану, на дне морском най­ду», — и сковал необоримый слепой страх, ничего не ви­дел и не слышал Доменико, а когда каморцы вскинули ружья, машинально отступил вместе со всеми в глубину леса. Немного погодя потянуло неясным горьковатым запахом дыма, запах усилился, дым окутал деревья — лес горел... И канудосцы пустились в свой город, в Канудос, и засели с ружьями в домах, у окон, ожидая каморцев, а те подступали к Канудосу, методично окружали город испытанным манером; неумолимо приближались истре­бительные отряды — твердым, отработанным шагом, со­вершая ложные маневры, и остановились на расстоянии ружейного выстрела от города. Опустилась предсумереч­ная тишина. Канудосцы укрепились в своих белоглиняных домах, но в этот час полного затишья природы невольная печаль охватила каждого, — как бы там ни бы­ло, а жизнь есть жизнь, дорога она. В другое время, ве­роятно, не угнетало бы их сознание безысходности, но в предвечерний час полного покоя и беззвучия всего и вся люди незаметно предались горестным мыслям,— да, хорош этот бескрайний благословенный мир, прекра­сен, бесконечно многообразен, не надоест он и не примелькнется, но для них настал последний час... Не знали канудосцы, как развеять печаль, нагнетенную безмол­вием, и проклятые каморцы не нападали, не открывали стрельбы, но внезапно разнесся резкий, кромсающий ти­шину топот — по берегу их реки мчал коня Зе Морей­ра, и как поразительно — стоя! Пролетел меж домами, мимо восхищенных канудосцев, еще не сообразивших, откуда он взялся и куда скачет, устремился прямо к каморцам, пряча за спиной два скрещенных меча, — от вра­га скрывал, видно. Каморцы не стреляли в него, прини­мали, возможно, за парламентера, а может быть, за перебежчика, — кто бы подумал, что один человек взду­мает биться с целым войском, и Зе, налетев на врагов, взметнул мечи, сокрушительно, молниеносно опустил их на головы двух ближайших солдат и, раскинув чуть ноги, прыжком сел на коня, зажал его в коленях и завертел во все стороны, смерчем врезаясь в ряды каморцев, рубя и кромсая их сразу двумя мечами, не давая осознать, что произошло и как, а следившие за ним канудосцы разом поняли все: против воли спасенный от гибели, не желая жить дарованной жизнью, сам, по своей воле ушел из Канудоса, вроде бы спасаясь от неминуемой гибели, чтобы, вернувшись, самоотверженной, самозабвенной от­вагой свести на нет оба спасения — дважды дарованную жизнь, а кроме того, дать понять канудосцам, что вывез детей и женщин в безопасное место, а еще — в этот скорбно тяжкий час показал, как умирает истинный канудосец: на скаку, без удержу взмахивал мечами, и как до­стойно и гордо сидел на покорном коне, изумляя лов­костью, храбростью даже собратьев... Недаром вы были лучшим, первым вакейро в сертанах, затерянным в глу­ши безвестным героем, и очень простым назывались именем — Зе... Всегда молчаливый, отрешенный, всегда печальный от мысли, что не был свободным... И, всегда сдержанный, как бесстрашно, властно кричали сейчас на каморцев, как вольно, размашисто заносили и опускали мечи, потому что сейчас, перед смертью, — были свобод­ны, совершенно свободны, Зе!

Вера невидимой нитью соединяет людей — засевшие в своих домах

канудосцы увидели, что и погибнуть мож­но гордо, красиво. Даже скиталец, напуганный появле­нием Мичинио, позабыв обо всем, не дыша смотрел, как бился Зе, великий воин, неукротимо яростный, неистово разящий, — изрешеченный пулями, умер в воздухе, слетая с коня, поразительно умер — улыбаясь, свободный! И Доменико, которого содрогало жестокое кровопроли­тие, теперь завороженно следил, как сражал врагов Зе, как он умер — потому что Зе Морейра, первый среди вакей­ро, был один из пяти избранных, ставший великим канудосцем.

Кто способен был сомкнуть глаза в эту последнюю ночь, но двое особенно не находили покоя — Масимо и Старый Сантос. Оба предчувствовали неотвратимую встречу, но если Сантос прекрасно знал, кого жаждет поймать, то Масимо, преступный, грешный, отягченный грехами, терзался необъяснимым страхом и содрогал­ся — будто острым лезвием царапали стекло... Однако проявлять страх в карательном отряде было нельзя — по­низили б в чине; а Масимо не рядовым каким-нибудь был — целых семнадцать человек пребывали под его на­чалом, и гордился им генерал-красавчик Рамос, своим статным, лощеным, холеным молодым командиром; бо­готворил себя Масимо, лелеял, заботился о своей внеш­ности всячески, его красивой головой занимался искус­нейший парикмахер, вызываемый на дом, тело нежил, холил — лосьонами, кремами, одеколоном, духами; ре­чист был, мог блеснуть и словами, и крепкими зубами, обнажая в улыбке, а в часы возвышенного отдыха умел получить истинное удовольствие, слушая учеников при­дворного тенора Эзекиэла Луна. Жестоким был — много грехов отягчало его чисто выбритый затылок. Ни в чем не знал отказа и не отказывал себе ни в каких утехах — был ближайшим дружком зятя старейшины труппы по­жилых... И вот беспокойно вертелся с боку на бок — тре­вожило что-то подспудно... А совсем недалеко, в хижине Сантоса, валялась колода, названная его именем — «Ма­симо», но в эту ночь не до колоды было Сантосу — жи­вого, настоящего Масимо должен был изловить, но где, как... Вы ведь тут еще, мой покорный, послушный вроде бы, мой недоверчивый, настырный, — давайте последим за обоими. О, разом встали Масимо и Сантос, — это рок, судьба их, так суждено им. Сантос сунул в карман клу­бок шерсти, опоясался веревкой, разулся и с коротким топором в руке, пригнувшись, подобравшись, бесшумно отправился на ночную охоту, безмолвной яростью бу­грились плечи его и спина... А там, на другой стороне, каратель стоял у костра, ежась от страха и света, не­приятно ощущая себя освещенным в полной темноте, — топор-то ему не мерещился, но так и видел дуло, наце­ленное прямо в глаз... Крался к огню Старый Сантос, весь в черном, даже седину прикрыл черным платком Мирцы. Красой и гордостью селения была Мирца, и все дивились, чем прельстил ее Сантос: был неказист, нере­чист, обворожить не умел, добра не имел, всегда в тени, даже нынешней силой не обладал тогда... Но Мирца от­носилась к тем, кто умеет предвидеть и загодя ценить, — возможно, именно за этот поступок, который совершит он этой ночью, и полюбила она Сантоса... Как улыбну­лась ему тогда, в первый раз...

Упрятав голову в плечи и без того невидимый, Сантос приближался к своей жертве...

«Чего развалился... Нашел время дрыхнуть! — ни с того ни с сего накинулся Масимо на одного из семна­дцати своих молодчиков. — Я отойду на минуту», — бросил Масимо, не выдержал больше предательского света ко­стра... Укрывшийся за деревом Сантос только хотел про­бежать вперед, как Масимо — тот самый Масимо! — ока­зался рядом; оторопело проводил его взглядом Сантос и, босой, бесшумно последовал за жертвой. Масимо сво­рачивал то вправо, то влево, искал место побезопасней, постоял у дерева — не залезть ли? — но передумал... Не­уверенно, сбивчивым шагом побрел дальше, и тихо сле­довал за ним испепеленный местью Сантос... К большо­му дуплистому дереву направился Масимо, занес было ногу — но нет, не внушило доверия дупло... И забрался в росшие рядом кусты. Неторопливо, уверенно выпря­мился Сантос, угрюмо взирал он на свою жалкую жер­тву... Когда же Масимо притих в зарослях, с омерзением ухватил его двумя пальцами за брючину и так, двумя пальцами, выволок из кустов важного, чванного коман­дира целых семнадцати карателей... Масимо всхрипнул. Сантос брезгливо перевернул его на спину — ни к чему был уже клубок шерсти, лишился Масимо голоса, едва хрипел. Сантос опустился возле добычи, навалился на грудь и, упираясь в его плечи заскорузлыми ладонями, вжал в землю командирские локти своими, придавил ему согнутой ногой колени, приковал к земле. В беспросвет­ной тьме не видел Сантос поганого лица и, ошалев от злорадства, одурев от радости, даже погладил по щеке своего погубителя — убедиться, не мерещится, не снится ли, вправду ль он у него в руках! О-о, желанный час! Сбылась мечта, сколько ночей вынашивал ее и лелеял! Одно огорчало — не различал во мраке пригвожденного к земле, не видел его вылезших от страха глаз, а как хо­телось! Как хотелось упиться этим!.. Стиснул ему паль­цами щеки и до боли в глазах всмотрелся в лицо, и на миг почудилось — высветилось из черноты побелевшее лицо, но тут же расплылось, растворилось во тьме, мо­жет, позеленело... Крепко вцепился Сантос рукой в мерз­кое лицо, уткнулся подбородком чуть не в рот и прямо в глаза шептал, как выпустит из него кишки и за что, не­сколько раз упоминал Мирцу, но сына, малыша свое­го, — нет, не в силах был... Добычу его била мелкая дрожь, а в ушах Сантоса гудела дикая ликующая песня отмщения, горько-сладкого счастья, и, достигший цели, он тихо трепал горящими от нетерпения пальцами шеве­люру своего погубителя — с ласки решил он начать не­мыслимые муки, уготовленные Масимо,—да, вот .так, лаская, изведет, доконает его; что там — на огне зажа­рить, дымом удушить, повесить! Нет, ни с кем и ни с чем не поделится своей добычей — сам, сам расправит­ся, не торопясь, с толком, смаком, растянет наслажде­ние, но пальцы! — в ярости то один, то другой рвался к горлу, впивался самовольно, да так, что Сантос еле от­дирал его другой рукой, — нет, нет, не придушит его в один миг, не упившись местью! И смеялся в лицо погу­бителю, но скудно, приберегал злорадство, чтобы под хохот добить, и фырчал, блаженно прижмурив глаза, по­глаживая рукой, а другой — пришло же на ум! — щекоча, и поскуливала жертва, и бальзамом ложились жалкие звуки на опаленную душу Сантоса, и не утерпел, прямо в рот засмеялся, придавив всем телом, ласково зашеп­тал: «Мой маленький, мой славненький, как послушно лежишь, озорник каморский, покорно как!» О, как ла­скал и голубил его, даже засюсюкал, как с младенцем, — лютой лаской пытал; а когда неохотно приоткрыл нако­нец глаза и взглянул на него, обомлел — в трепещущем свете луны тускло зыбилось омертвелое лицо Масимо... Все, ничего он больше не стоил, и Сантос с отвращением откатился в сторону, медленно поднялся, всмотрелся в молодчика — губы его жалко кривились, он пытался что-то сказать, но не мог издать ни звука... Помрачнел Сантос, вся радость угасла, он перевел взгляд на топор... Вскинул глаза на луну, задумчиво прищурился, и даже ее блеклый свет — да, да, — озарил ему неведомую истину. Он опять уставился на валявшееся у ног ничтожество, «ничто», и не то что ярости — презренья не нашел в себе больше, понял, осознал нечто новое, очень значительное, постиг нечто главное и все же обдумал все хорошо, рас­судительно, по-крестьянски, и, вконец убедившись в пра­вильности того, что понял внезапно, ухватил Масимо за ворот, поставил на подгибавшиеся ноги и с силой встряхнул, приводя в чувство, молвил: «Убить тебя, ото­мстить — значит, уравнять с моими, поставить вровень с ними... А этого, Масимо, ты недостоин». Ничего не по­нял командир семнадцати палачей, безумно глядя на Сантоса. «Пусть уж колода сносит все за тебя...» — про­говорил Сантос задумчиво, еще раз смерил его взглядом и, повернув, только подтолкнул чуть, пинка и то не дал, сказал:

— А теперь отпускаю тебя как ублюдка. Иди.

Старый Сантос был одним из пяти избранных, став­ший великим канудосцем.

Но не Пруденсио.

* * *

Задыхаясь от дыма, к вечеру город Канудос пал. Со всех сторон обступив белоглинный город, пушки беспо­щадно закидывали его снарядами, мерзко взлаивая и да­вясь дымом. Осели, рухнули изрешеченные пулями дома, исчезли в чадном дыму. Осмелев, обнаглев от численно­го превосходства, каморцы заливали дома керосином и забрасывали внутрь горящую охапку сена, и хотя деся­ток каморцев держали на прицеле каждое окно, каждый проем, канудосцы ухитрялись выбраться наружу под темным покровом дыма, и многих каморцев достал не­видимый мачете. Ни один вакейро не ушел из жизни, не расплатившись с врагом... Подстегнутые по­ступком Зе, канудосцы внезапно возникали из чадного мрака и кидались на врага с верным мачете в яростной руке — так и не приноровились к ружью, хотя сами поги­бали от пуль, даже холоднокровные, кровожадные жагунсо не решались подступиться к ним, из ружей били... Не только дома, леса и рощи вокруг Канудоса, прозрач­но зеленевшие, невинные, невесомо плывшие в воздухе, облили керосином и предали огню; горело все, пылала белостенная обитель братьев, зловеще гудел и полыхал огонь, а к вечеру белоглинный город пал, и кто поверил бы, что всего лишь сутки назад там, где чернели теперь развалины, светлели дома канудосцев.

Разнесли мирный город, порушили и попрали, ос­квернили дома ваши чистые, затоптали, перебили всех...

Всех, кроме двух канудосцев. Одним из них был До­менико... Чья-то сильная рука подхватила его, задохнув­шегося от дыма, и перенесла на берег реки. Очнулся он от визгливого смеха, открыл глаза — рядом стояли ка­морцы и... Жоао Абадо, с опаленными бровями, обо­рванный. Злобно измывались, глумились солдаты, и это ожесточило Доменико; он гордо поднялся, расправил плечи, чтобы бесстрашно бросить им в глаза что-нибудь возвышенно осуждающее, и безвольно опустился на землю: что-то напевая, к берегу подходил Мичи­нио, и так коварно змеилась улыбка на его зловеще замкнутом лице, и так угрожающе горели глаза. Издали пригрозил: «А-а, и мой мальчик тут! Обещал же — найду, найду тебя... Не верил?» Доменико в отчаянии прикрыл глаза рукой, но пальцы всевласт­ного главаря жагунсо стиснули ее, и рука упала, а Мичи­нио обернулся к Жоао, оглядел всего, спросил насмеш­ливо :

— Это еще что за пугало?..

— Тутошний он, хале.

Нахмурился Мичинио.

— И сдался?

— Так точно, хале.

Мичинио обошел своим тяжелым шагом вокруг Жоао.

— На милосердие рассчитываешь, болван?

— От болвана слышу, — бросил ему Жоао презри­тельно.

— Да ты и глуп к тому же, подонок! Зачем же тогда сдался! — Мичинио явно был озадачен.

— Сейчас узнаете, — и неожиданно Жоао подско­чил: — Гоп!

— Свихнулся, что ли, дыма наглотался, видно, дура­лей,— вроде бы пожалел его Мичинио, но добавил: — Все равно выпустим кишки, зря корчишь из себя полоумно­го.

— Не пугай, головорез, — голос Жоао звучал жест­ко. — Плевал я на твое милосердие, трудной смерти захо­тел, потому и сдался, а еще — охота хоть раз подура­читься.

— И нас выбрал в зрители? — Мичинио сузил гла­за. — Тех, что укокошат тебя?!

— Угадал, — задорно подтвердил Жоао. — Должен же я хоть раз повеселиться озорно перед людьми, хотя и подлецы вы (тут он употребил весьма непотребное сло­во), но, без сомнения, являетесь особой разновидностью людей, и мне, всегда угрюмому с честными, достойными вакейро, страсть как захотелось созорничать, сплясать перед бандитами...

— И... спеть?

— Почему бы нет, — живо отозвался Жоао и гром­ко затянул: — «Что-оо нужно, хотел бы знать, Бе-е-е-ну...»

Немыслимый оказался у него голос. Оборванный, об­горелый, он приседал, подпрыгивал, раскидывал руки у самой реки, и, как ни странно, шло ему это.

— Ладно, кончай. — Мичинио сверкнул глазами. — А детей и женщин куда подевали, приятель?.. — И вспом­нил о Доменико, бросил через плечо: — Не скучай, потер­пи, мой малыш...

— Оставили бы их тут для вас, как же! — Жоао пре­зрительно искривил лицо. — На блюдечке поднесли бы вам детей и женщин, чтобы вы их жагунсо подки­нули!

Поделиться с друзьями: