Один день солнца (сборник)
Шрифт:
Словно и жизни не было за спиной.
— Трудно тебе, — шептал, отойдя, Георгий. — Что поделать, дорогая моя, что поделать… Вся страна одним путем двигается — по голоду и по крови. Большие тыщи людей пришли в движение, целые города уничтожены до последнего камня… Все своими глазами видено. Но дальше немцы не пойдут, — около Сталинграда их — как посеяно. Это невозможно себе представить, как они покрыли землю на много верст…
— До нас не дойдут ли все же? — прижимаясь к мужу, тихо спрашивала Ольга.
— Что ты! — убежденно отвечал Георгий. — Тепере повернут оглобли…
Он вдыхал жаркий запах ее волос, гладил их дрожащими пальцами…
— Тепере мы будем в другом месте, может,
Он ушел до света. И тепло, и вина какая-то, и потаенный страх стояли в его глазах, когда он направлял пальцами фитиль у зажженной коптилки, и тень его шарахалась по комнате из угла в угол. Он ушел, даже подумать не успев о том, что под сердцем Ольги может затеплиться звездочка новой жизни.
А огонек занялся. Ольга угадала это сразу, она и пошла на такое от безмерной жалости к мужу и потому еще, что тяжелое предчувствие легло камнем ей на грудь, едва Георгий прикоснулся к ней последней ночью. Словно кончался след, который оставлял он в жизни, и чтобы углубить его, успеть перенять возможную долю Георгия, она и растворилась ему навстречу.
А и жизни-то за спиной было — двадцать девять годов. Двадцать девять, — бывает, в девках до этой поры ходят… Но вот и Зинке уже ровно столько.
Похоронка пришла недели через три, из старой части, — значит, добрался-таки он до нее. Словно лопнули и вытекли глаза — так сыпанули слезы, но это была лишь жалкая толика того, что уже выплакалось внутри. А потом по ночам Ольга поворачивала и поворачивала подушку, ища на ней сухие, незаслезненные места, и Мишка ныл от страха под одеялом за занавеской, ни с того ни с сего заходился в плаче голодный Санька.
Когда обозначился живот, люди глядели, как на зачумленную. Ольга Минакова… Голодуха веревки вьет из каждого, двое ребят — сама одна, мужик убитый… Вот уж верно: где беда, и ты туда. А когда бригадир перевел ее с тяжелой подсобки на учет, оставленная напарница разнесла по цеху догадку: это он на ней погрелся…
Молчала Ольга. Скажешь курице, а она и по всей улице. Да и к чему было объяснять людям не их беду, тем паче что до поры скрывала от всех тайное гостевание мужа, — боялась, не повредило б ему, отлучившемуся, беречь, как могла, пыталась.
Зинку рожала в госпитале, много недоношенной, — дело началось в цехе, откуда ее совсем без сил доставили товарки в ближайший лазарет; роддом был разбит бомбами еще в начале войны.
«Значит, не судьба, — подумала Ольга, — не выживет». И когда — она была уже в койке — к ней подошел, отворачивая белые рукава, военный врач, спросила:
— Худо дело?
— Как сказать, — вроде бы даже обиженно ответил тот. — Поторопилась, конечно. Даже пальцы на руках не вытянулись, ногтей еще нет. Но все в пределах, если верить тебе…
— Дак я…
— Понимаю, понимаю…
«Судьбу не обманешь», — спокойно решила Ольга.
— Отец воюет? — бодро спросил врач, готовя вслед слова побойчее.
— Убитый…
— Мг… да, — запнувшись, доктор едва успел удержать готовое сорваться с языка соленое словцо. — Да-а…
Что было потом, врагу не пожелаешь. С Санькой Мишка еще как-то водился, хотя и не мог многого осилить: пеленку, к примеру, застирать, сварить свежий отвар или сделать еще что-либо в этом духе. Водился через силу, не обретя к брату доброго чувства с самого начала, видя в нем причину своего безрадостного ребяческого существования. Он обделял младенца в пище, подолгу раскачивая качалку, научился утомлять его и часто усыплять днем, чтобы хоть немного развязать себе руки, а по ночам, укутавшись с головой, ловил сладкие сны под нескончаемый скрип соломенной кроватки, словно привязанной к материнской руке.
Ольга догадывалась о Мишкиных номерах, лупила его, как взрослого,
чем попадя, но ничего поделать не могла: к битью сын был терпелив, а потому как уличить его в плутнях было невозможно, Ольга казнила себя за горячность, и Мишка это понимал.Появление в доме сестры — кукольного, непонятного человечка — сделало жизнь Мишки совсем беспросветной. Поначалу Зинка, помещенная в братнину плетенку, долгими часами не раскрывала глаз, спала, и Мишка с любопытством вглядывался в ее резиновое личико — не померла ли. Но ее, как могли, поправили в госпитале — под банкой и в вате, как объясняла приходившим заводским Ольга, — и Зинка набрала силенок. У нее прибавились пальцы, заметны стали ноготки и ресницы, сквозь упорное кряхтенье все чаще пробивался точно мышиный писк.
На первое время Ольга нашла в дом старушку, чтобы была как своя, если приживется, но к холодам есть стало совсем уже нечего, давно в доме все было выменяно по деревням на все, что ни дай, только бы съесть, и бабка до того отощала, что не могла даже Зинку из зыбки вынуть. Ольга отвела ее назад, к ее родственникам. Все заботы о младших снова легли на Мишкины плечи, и в какой-то день силы его кончились.
Сестрица уже набрала голосу, к шести месяцам она расходовала его безудержно и щедро, словно только этим и укрепляла свою связь с удержавшим ее на последнем волоске миром. Верное Мишкино средство — укачка — ее не брало, и чем шире была болтанка, тем сильнее Зинка расхныкивалась, распалялась и заходилась наконец в отчаянном реве. Мишка зажимал ей рот, не давая воздуху, зло встряхивал качалку и молча глядел, как, стянутая свивальником, корчится, задыхаясь, вредная кукла.
Ольга научила его пеленать девочку, оставляла на виду сухие лоскутки и пеленки, но Мишка переворачивал Зинку лишь поближе к материному приходу, догадливо изминая и развешивая у печки якобы израсходованные тряпки.
В тот день, перешагнув порог, Ольга увидела в Мишкиных глазах, кроме привычного голодного блеска, что-то еще, потаенно-тревожное. Дочь тихо сопела в углу, Санька, видно, так и лежал весь день на своем новом месте за печкой, где они спали теперь вместе со старшим братом. Ольга взяла коптилку и прежде всего поспешила к малышке.
От блеска пламени Зинка сморщилась, и Ольга увидела у нее на носике и лбу ссадины, которые были неровно затерты мелом. Ольга схватила Мишку за руку, — тут он следы смыл, а на штанах, где он пробовал послюненным пальцем действие печной обмазки, пятна остались.
«Это она сама, это она сама», — твердил Мишка, ожидая неизбежного битья, но мать не тронула его, поголосила, помаялась, но драть не стала. Мишка так никогда и не сказал правды о том, как доведенный до крайности сестриным криком, он что есть силы размахал ее скрипучую качку, и Зинка выпала из нее на пол, как все трое они долго ревели дурными голосами, пока хватило сил, и как потом он обшарпал руками всю заднюю стенку печки, где меньше вытерлась побелка, и долго забеливал царапины на сестрином лице.
Наутро Ольга не пошла на работу, а снова добыла у родственников и привела к себе неведомо каким путем ожившую бабку, оставила ее доглядывать за детьми и потопала с Мишкой в далекую деревню, где у нее была забытая родня.
С родней ничего хорошего не вышло: троюродная тетка вроде бы и не вспомнила Ольгу и картофелины ей не дала, но в том же селе, да и по дороге, Ольга сумела кое-что выменять, кое-что выпросить у добрых людей, и вернулись они с Мишкой домой с грузом, поделенным на два места наперевес. Мишкин мешок узенький — сзади немного картошки и спереди еще меньше, и когда надо было переменить плечо, мать, как взрослому, поднимала ему тяжелый горб за спиной, и Мишка, пыхтя, напрягал руки и переносил перевязь над согнутой шеей.