Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Одинокое мое счастье
Шрифт:

17

В понедельник поутру я имел неприятный разговор с полковником Алимпиевым, воспринявшим мою просьбу о переводе меня в отряд полковника Генина исключительно в связи с Натальей Александровной.

— Вы заставляете изменить о вас мнение! — жестко сказал он.

— Смею вас уверить, ваше высокоблагородие, в отсутствии каких-либо сторонних, внеслужебных, причин в моем выборе! — дерзко сказал я приготовленной фразой.

— Извольте не перечить! — повысил голос полковник Алимпиев.

Окрик был ему столь несвойственным, что исказил его лицо, и это на меня подействовало угнетающим образом. Четыре месяца назад в Олтинском отряде полковник Фадеев тоже разговаривал со мной в повышенном тоне.

— Служить надобно, паренек,

а не заниматься опозореньем мундира! — распекал меня полковник Фадеев, стараясь напустить вид, будто распекает другого.

Впрочем, тогда для меня осталось загадкой, обо мне или нет говорил он.

Теперь же было явственно, что полковник Алимпиев видит во мне капризного и лживого человека, отступающего из-за страсти к женщине от своего слова, более того, он видит во мне человека интригующего — коли нельзя быть в самом Батуме, так я буду подле него! Со стороны, возможно, так и было. Со стороны любой мог представить себе картину, в которой я один раз отказываюсь исполнять задачу командования и иду под суд, а другой раз вопреки слову чести рвусь к исполнению этой задачи. При такой картине станет у всякого заподозрить меня в вышеозначенных пороках.

Но весь день Светлого Воскресения я провел в размышлении. Слова сотника Томлина, вот эти слова: “Вам, Борис Алексеевич, старому погранцу-бутаковцу, место у себя мы всегда исхлопочем!” — и чувство своего одиночества, чувство своей бездомности. какое пришло мне в разговоре с сотником Томлиным на скамейке, — эти два обстоятельства сильно задели меня. По спокойном размышлении они мое первое мимолетное желание укрепили и дали вызреть решению, которое я и понес полковнику Алимпиеву, совсем не увидев в нем ни отступления от своего слова, ни интриги.

Во вчерашний день я, как и все остальные, проснулся от стука в дверь. Стучал денщик капитана Степанова, приглашающего нас на завтрак. Разумеется, все откликнулись и, дружно приложившись к остаткам вчерашней, или, сказать, ночной трапезы, отправились к нему. И, разумеется, я приглашение проигнорировал. Скрывая это, я рискнул изобразить собой барышню, гражданскую шляпу, для которых ночное бдение стало губительным.

— Да что вы, капитан! У душки Степаши все в лучшем виде поправим! — пристали ко мне мои гости.

— Боречка, да ведь ты всегда был впереди всякого! Ты всегда умел пить! Что же сегодня? — опустив истинную и известную ему причину моего поведения, пристал более всех поручик Шерман.

Оставьте, поручик! — входя в роль, в изнеможении сказал я.

— Молодец! Никто ни о чем не догадывается! — шепнул поручик Шерман.

— Да и я не пойду! — улегся вдруг на диван сотник Томлин.

— Ну, воистину Христос воскрес! Что же это творится в войсках доблестной Его Императорского Величества Кавказской армии! — закатил глаза поручик Шерман.

Однако мы выдержали осаду. Все ушли, а мы остались молча лежать. Сотник Томлин, кажется, дремал. Да и было с чего. Ночью он баскачил долее всех. Все упали, кому где Господь привел. А он при убранном свете ходил по номеру, сокрушался слабостью товарищей, по его мнению, упавших раньше срока, рассуждал сам с собой. В тревоге за него я тоже не ложился. А потом все-таки разулся, снял френч и лег на половину моей кровати, вторую отдавая ему. Вообще, сколько я ни просил до того, постель мою все отказались занять, говоря, что и так-то сверх меры воспользовались моим гостеприимством. Я лежал, но уснуть не мог и изредка просил сотника Томлина устроиться рядом. А он или сидел около стола, или подходил к окну, или выходил в прихожую и там ворчал над разбросанной амуницией, или шел ко мне и останавливался.

— Что? — спрашивал я.

— Спят! — в каком-то недовольстве говорил он.

— Так и вы спите, Григорий Севостьянович! — уже без надежды предлагал я.

— Спать — не мудре! — отвечал он и отходил к столу шарить в поисках стакана и водки.

Один раз он вдруг запел. Голос его оказался на редкость красивым. Но он не стал им пьяно играть. Я вспомнил казака Климентия с его могучим ревом и, дождавшись конца песни, спросил, не

пел ли Томлин с ним.

— С кем? С этим? — в пренебрежении спросил Томлин и вдруг зло прибавил: — Терпеть не могу!

Я от удивления поднял с подушки голову — он ли, сотник ли Томлин это говорит. Он же, еще раз хватив водки, зло повторил:

— Терпеть не могу! — и скрипнул зубами. — Аул, аул! А что аул! Скотину выгнать, а остальных гранатами! Лично! Гранатами — и нет аула! А то: аул, аул! В спину стрелять — аул. В глаза днем смотреть и пресмыкаться: гаспадин, гаспадин! — а ночью глотки резать — это аул. Ну, так я его гранатами — вот и аул!

Этак вышло ночью, а утром он не пошел со всеми к капитану Степанову, улегся подремать. Но, к слову, улегся не надолго. Вскоре он встал. Мы сходили в храм, отобедали, погуляли по набережной.

— Нет, на линию! — сказал он в непроходимой скуке.

Я же не в силах не думать о Наталье Александровне, пытался представить, как там у капитана Степанова и у нее все происходит — ночевала ли она на даче и приехала только что, или поехала с дачи вслед за мной, или капитан Степанов сам поспешил вчера на дачу. “Как просто с моим Степашей! Он бы сейчас на коленях тащился за мной!” — вспомнил я слова Натальи Александровны.

Я был не в силах не думать о ней. Но в это же время никакого чувства ревности, никакого иного чувства, кроме чувства законченности наших отношений, у меня не было. Мне было печально и пусто от враз происшедшего. Мне было жалко себя, себя не сегодняшнего, а того, мучающегося и жившего ею четыре месяца. И мне было неловко от мысли о капитане Степанове, вдруг из области воображения перешедшего в реальность и, возможно, уже сегодня долженствующего стать моим знакомым. Мне было вот так и мне было спокойно. И я думал, что вот так спокойно мне будет через девяносто лет, в ненужном мне одна тысяча девятьсот, то есть не в одна тысяча девятьсот, а уже в две тысячи пятом году. “Вот будет спокойно-то! Уж коли сейчас я один, а тогда одиночее меня и во всем мире никого не будет!” — думал я.

И само летоисчисление, перешедшее с одной тысячи на вторую, вызывало сильное угнетение, было злым, и я более и более думал о службе с сотником Томлиным.

Я, конечно, помнил о своем обещании полковнику Алимпиеву. Вернее сказать, я его не забывал. А еще вернее, — я его не мог забыть. Это было бы обыкновенным нонсенсом. И, разумеется, я был готов его исполнить. Но теперь, при встрече с сотником Томлиным, самым близким человеком Саши, последним оставшимся от всех бутаковцев, я, как мне стало казаться, имел право на поправку своему слову. Мне стало казаться, что я имею право на поправку вообще во всем, что до сего собой я представлял. Я рассуждал так. Данное слово я исполню без всяких поправок — то есть завтрашним днем отбуду из города. Но с привнесенным от встречи с сотником Томлиным обстоятельством я, как мне стало казаться, имел право на выбор места моего отбытия из города вопреки предварительному моему намерению отбыть в распоряжение командующего армией. Я стал иметь право просить полковника Алимпиева перевести меня в отряд полковника Генина, хотя эта просьба без объяснений моего душевного состояния именно-то и выходила моим капризом. Проще было бы добиться своего через командующего армией, но это было бы уже интригой, которую я по отношению к полковнику Алимпиеву допустить не мог.

Я придумал себе весь наш с полковником Алимпиевым разговор, вполне обоснованный и убедительный. А вот лишь встал перед ним — и нашел сказать всего лишь одну фразу об отсутствии в моей просьбе о переводе меня в отряд полковника Генина чего-либо стороннего, внеслужебного. Я встал перед ним и во всем моем придуманном разговоре увидел опять интригу, и от того именно интригу, что весь разговор я придумал заранее, то есть приготовился, тогда как полковник Алимпиев должен был принимать решение на ходу. Это ведь было не боем, когда свою волю противнику навязывать просто необходимо. Это было разговором с близким человеком, когда необходимо иное. Потому я почел невозможным что-либо объяснить ему, как когда-то было в разговоре с отцом.

Поделиться с друзьями: