Одинокое мое счастье
Шрифт:
— А что, Григорий Севостьянович, не знаете ли вы, нет ли у вас в отряде вакансии?
— Туть! — как-то несколько преувеличенно пьяно вскинулся сотник Томлин. — Да как же нет! И у нас в полку есть, и у других есть, на выбор!
— Хорошо! — сказал я.
— А разве моздокцы в отряде генерала Генина? — удивился поручик Шерман.
— Нарасхват! — отшутился сотник Томлин.
— А все-таки? — спросил поручик Шерман.
— Стык вашего и нашего отрядов обеспечивать надо, поручик? — спросил сотник Томлин. — А кто будет это делать, кроме нас, дураков-казаков? Числимся при полковнике Генине, а служим у генерала Генина.
— То есть? — попросил я уточнить.
— Ну правильно! — понял мою догадку сотник Томлин. —
После этого мы вдруг перешли на скорый шаг и замолчали. Я шел, и меня всего переполняла Наталья Александровна. Я ее видел с мужем, с капитаном Степановым. От этого видения я сильно возбуждался. Но вместе с видением в меня втекало нечто едкое. Чтобы уменьшить это нечто, я стал заставлять себя думать о службе, о, так сказать, другой стороне пропасти, до которой было всего каких-то два вечера — сегодняшний и завтрашний, если верить словам сотника Томлина об отпуске их из полка только на Пасху. И вместе со службой странным образом я стал думать о Ксеничке Ивановне. Умаляя едкое, втекающее в меня с мыслью о принадлежности Натальи Александровны капитану Степанову, я думал о службе, и эта дума приносила мне Ксеничку Ивановну. Сначала я посчитал такое сочетание странным, потом вдруг вспомнил свой страх от мысли о возможном моем увечьи, после которого я никому не стану нужным. И сочетание мне показалось логичным. Я заулыбался Ксеничке Ивановне, говоря:
— Вы-то, Ксеничка Ивановна, уж непременно будете со мной!
Я ее увидел на Сарыкамышском вокзале, мертвую от усталости, взявшую револьвер у мертвого офицера. Я стал заставлять себя видеть это еще и еще, и мне было хорошо, будто я сам оказался в том вокзале и будто для моей защиты была там Ксеничка Ивановна. Все было бы превосходно, если бы в эти сладкие минуты не была неотступно рядом Наталья Александровна, принадлежащая капитану Степанову. Что с нею делать, я не знал. Я дал второе или, может быть, уже третье слово написать Ксеничке Ивановне, повторить свое предложение и заверить ее в моей любви — покамест существующей только в моих словах. Но ведь я был человеком долга, и потому я верил в свою любовь к ней. Я дал слово написать ей, но Наталья Александровна от того ничуть не отдалилась, а ее темная отметина и блистающий сугробик ее белья совсем затмили мне голову. Я взял да сказал слова сотника Томлина, изобразив, будто не знаю капитана Степанова.
— Верно! Выпить хочется и завидно какому-то неизвестному капитану Степанову! — сказал я.
Я думал таким образом усилить в себе то нечто едкое, что в меня капало от неотступности Натальи Александровны, усилить и усилением ускорить его конец, как прекращают степной пожар тем, что зажигают встречный пожар. Предприятие мое не прошло. Поручик Шерман скосил на меня глаза в самом неприкрытом подозрении и характерно всхохотнул. Язвительная тирада была готова слететь с его языка. Но, видно, помня мой нрав, он ее утаил, а сказал другую, хотя и намекающую, но не столь ему опасную.
— У Чингиз-хана однажды увезли жену, принудили ее и потом оправдывались тем. что якобы не знали! — сказал он.
— Правильно! — сказал сотник Томлин. — Нет такой женщины, которая бы не уступила. А потому правильно эти оправдывались. И ее выгораживали, и себя. Истинно азиатцы!
— Массовые аналогии прослеживаются и у европейцев! — снова с намеком холерически всхохотнул поручик Шерман.
Он, кажется, стал считать себя в безопасности — ведь его намеки не были понятны сотнику Томлину, и поручик Шерман посчитал, что я не
буду на них реагировать.— Один наш университетский преподаватель, — продолжил поручик Шерман, — соблазнил жену своего брата. А тот, не зная этого, соблазнил его жену. Наконец первый решился открыть дело и пришел каяться. А брат ему: да полноте, я прощаю тебя, прости и ты меня! — и стали жить обменявшись женами!
— Вы к чему это, поручик? — спросил я.
— О падении нравов, капитан! — ответил поручик Шерман.
Я недобро смолк. Поручик Шерман почувствовал и проворно отступил на шаг:
— На ваш вызов, капитан, я никоим образом не отвечу! Во мне семь пудов или по-европейски сто десять килограммов веса, и при любом оружии я представляю более выгодную мишень, нежели вы, капитан!
— А я этакого не вызову! — уже не сдерживаясь, сказал я.
— Так извольте принять мой вызов! — вспыхнул во все свои семь пудов поручик Шерман.
Я понимал, что своей глупой фразой о зависти “какому-то неизвестному капитану Степанову”, я сам себя толкнул на намеки и насмешки. Но и это понимание уже не смогло меня остановить, как не остановил сотник Томлин. Он решительно встал между нами.
— А вот я вас обоих сейчас повдоль спин отвожу плетью, как мужиков, гаспада ахвицера, а мне за это государь-император свое монаршее благоволение выкажет! — сказал он.
Я уже ничего не слышал. Я уперся взглядом в поручика Шермана и, стараясь найти его больное место, сказал, что вызова его не приму, потому что университетские белые ручки более привыкли перелистывать книжные странички, а не возиться с оружием, по причине чего семь означенных пудов веса могут служить только прикрытием неких, не совсем присущих мужчинам, свойств характера. Конечно, я не имел права так говорить. Поручик Шерман совсем не был плохим человеком и офицером. Он был только просмешником и при своем холерическом характере был просмешником шумным. Военной службой, как я уже отмечал, он несколько тяготился, в свое время поддавшись патриотическому влиянию и поспешив сменить университетскую кафедру на стол военного штабного работника. Он не был ни трусом, ни белоручкой. А в боевую часть он не стремился лишь по причине врожденного сибаритства или врожденной лени, уже с военных учений догадавшись, что боевая часть — это круглосуточный труд, такой труд, что даже отдых там тоже является трудом, потому что в боевой части напряжение никогда не проходит. Это я уже успел освоить. Вот к такому он не был готов. Но и не просмешничать он не мог, неглупым своим умом постигнув то, что его семь пудов и его холерическая энергия служат ему хорошей защитой от ответов. Эту-то его черту — иметь преимущество и только оттого позволять себе нападать — я не мог вынести. И хотя в прежнем нашем знакомстве он был ко мне расположен и даже предупредителен, я сейчас позволил себе не сдержаться.
Вот так у нас вышло, и поручик Шерман полез за револьвером. А моя шашка непостижимым образом хватила его по голове. Разрубленная фуражка упала. Поручик Шерман покачнулся и стал заваливаться на спину.
— Ну, господа! — выдохнул сотник Томлин и поймал под мышки поручика Шермана.
Семи его пудов он сдержать не мог и лишь дал Шерману не упасть с размаху. Я остолбенел.
— Посвети! — скомандовал мне сотник Томлин, но спохватился, что свет нам сейчас станет опасен. — Нет, постой! Помоги отнести в сторону! — и прибавил: — Да убери же шашку! И вытри!
Я спросил, для какой нужды мне вытирать шашку. Я не собирался отказываться от содеянного и полагал, что кровь на моей шашке будет верным доказательством моей вины.
— Зачем? — спросил я.
— Вытри вот платком! — дал свой платок сотник Томлин.
Я механически исполнил его приказ и спросил, куда деть платок. Он, уже вновь отвернувшийся к поручику Шерману, не глядя, сунул платок в карман.
— Помоги! — снова скомандовал он.
— Я сам! — вдруг сказал поручик Шерман.