Одинокое мое счастье
Шрифт:
— Живой! — обрадовался сотник Томлин.
— Что мне сделается. Смажьте конским навозом, как мужики делают, да потуже завяжите. Для университета как раз сгодится! — сказал поручик Шерман.
— Плетью бы вас обоих! — заругался сотник Томлин.
— Лучше йодом. Кажется, только кожа рассечена! — отозвался поручик Шерман.
— Не вставай. Запачкаешь мундир. Сейчас мы тебя перевяжем! — сказал сотник Томлин.
— Я сам! — поручик Шерман приложил к ране свой платок и попросил фуражку.
Рассеченная, она никуда не годилась. Сотник Томлин нахлобучил ему свою папаху, сказал:
— Ну дела — вас Марфа родила!
— Марфутка! — механически поправил я.
— Ну, Борис Лексеищ! — как в прежний раз, по-мужичьи вздохнул сотник Томлин. — Уж Саша какой варнак был, а ты — русских словесей не отыскать!
— Шляхетьска крев! — сказал
Оглядывая свою разрубленную фуражку, он пришел в себя. Я это увидел. Слова его мне не понравились. Еще больше не понравились слова последующие. Всхохотнув, он сказал цитату из “Слова о полку Игореве” про шеломы и обратился к своей фуражке с декламацией: — Ты спас меня, шелом мой верный!
Вот эти слова мне совсем не понравились. Он, конечно, не увидел, но я увидел все так, будто я не умею рубить — уж коли матерчатая фуражка послужила спасением от превосходной шашки, то столь, видно, хорош рубака, столь хорош, что все выходило прямо по передразнивающим словам Раджаба: “Не обучены-с!”. Я вновь обозлился. И ни матушки с батюшкой с неба, ни княгини Анеты, поселившей в меня три дня назад что-то трепетное и чистое, — никого их сейчас не было, а была только моя злость. Я учился всему самым прилежным образом, вместе с артиллерией осваивая и рубку с фехтованием, и рукопашный бой, и конские скачки, и прочие физические навыки. И если бы я ударил действительно, то уж поручик Шерман не сочинял бы теперь панегирическую, то есть хвалебную, оду своей фуражке. Вот так мне его слова не понравились, и я спросил себя, отчего же я не ударил действительно, с навыком? Я искренно был рад и благодарил судьбу, и вместе благодарил Господа и его Матерь, мою покровительницу, но я был недоволен. Собой, как воином, я был не доволен. Очень глубоко в себе я спрашивал, а почему этак вышло, что я ударил без навыка? А вдруг такое произойдет в бою? Что уж заставляло меня спрашивать — страх или психология воина, я не знаю. Но я был недоволен и я спрашивал.
Поручик Шерман первым протянул мне руку. Я ее принял. И я себе понравился. Было стыдно от этого чувства, однако, заглушая стыд, я собой любовался, я себе говорил, что у меня нет права спустить никому из посягающих на мое Отечество и на мою честь.
Стычка всех нас взбодрила. В номере мы осмотрели рану, признали ее пустяковой, отерли кровь, присыпали порохом из винтовочного патрона.
— Надо бы по нормам местного обычного права измерить рану зернами и за каждое зерно взять с тебя, Борис, по барану или корове. А за отсутствием у тебя таковых, я согласен взять с тебя бутылками божоле! — гордясь раной, сказал поручик Шерман.
— Можно и шустовским! — подсказал сотник Томлин.
Они, разумеется, шутили. Но я пошел в буфет, а оттуда вдруг пошел на улицу, сел на скамейку, представил Ксеничку Ивановну и Наталью Александровну — впервые представил в такой последовательности. Ксеничку Ивановну я представил работающей в ее фельдшерской комнате и одновременно работающей в Сарыкамышском вокзале, ожидающей всякую минуту турецкого прорыва. Наталью Александровну я представил во множестве разных ситуаций, как действительно имевших место, так и воображаемых. Я стал думать, отчего же жизнь моя складывается вокруг нее — и Саша был дружен с ее мужем, и теперь сотник Томлин стал другом ее мужу, и превосходный человек полковник Алимпиев, решительным образом сыгравший в моей жизни, является ее дядюшкой. Я стал думать, не слишком ли много узлов начинает меня с ней связывать? Утреннее наше свидание на даче я вновь увидел оскорбительным, сильно взволновался, а потом объявил это свидание совершенно необходимым, поставившим в наших отношениях точку. Я решил, не откладывая, по утру, забыв о Пасхе, просить полковника Алимпиева вновь связаться с командующим армией и получить место в действующую часть как можно дальше отсюда.
— Да вот хоть в Крым, на какой-нибудь миноносец! — совершенно беспечно постановил я.
Следом же я решил уехать в штаб армии, в Карс. И по пути я решил непременно заехать в свой госпиталь, где непременно убедить Ксеничку Ивановну стать моей женой.
— Не любит! Хм, не любит! — зафыркал я. — Не любит, а я потребую! Ведь хоть какое-то чувство у нее ко мне есть! И за время моего отсутствия, за два дня и за две ночи, уже прошедших, и за завтрашний день и завтрашнюю ночь, вот за эти три дня и три ночи чувство ее выкристаллизуется, обернется мне положительным. Хм, не любит! Да вот вы только-то загрустите от моего отсутствия, Ксеничка Ивановна, а я
уже заявлюсь! — я вспомнил, сколько боли ей доставила моя выходка с ухаживанием за Анечкой Кириковной, когда она мне явилась в дверях, вся опутанная в солнечный свет. — Вот теперь не стало того. кто бы причинил вам эту боль вновь, вы теперь загрустите, Ксеничка Ивановна, а я заявлюсь! Ах как взлучатся ваши чудесные глазки! — мне стало сладко от воображения и я в дрожи сказал: — До чего же чудесны вы, Ксеничка Ивановна!В буфете я заказал несколько шустовских коньяков, лимоны и пирожные. В вестибюле мне встретились остальные мои постояльцы.
— Ну вот, помолились по-человечески! — сказали они.
Увидев поручика Шермана, они вскинулись, словно гуси.
— Что? Что? — в тревоге и сильном любопытстве пристали они к поручику Шерману.
— Четнический ятаган! Нападение в канун Пасхи на российского офицера! — с напускной и энергичной мрачностью стал говорить поручик Шерман, и, кажется, он был чрезвычайно доволен случившимся.
Принесли из буфета коньяки, лимоны, пирожные, прибрали и накрыли новый стол. И после нескольких, так сказать, приложений к сосудам, служивый люд вновь раскраснелся, разделился на отдельные пары или тройки и, не слушая друг друга, взялся изливаться и выговариваться. Как-то так пришлось, что я и сотник Томлин остались попечителями стола. Одних мы успокаивали, других ободряли, третьих понуждали чаще закусывать, четвертых просили не сорить вокруг себя пеплом. Меж собой мы не разговаривали. Мы молча и слаженно делали свое попечительское дело. Я стал вдруг себя чувствовать в своей батарее. Привычное это чувство меня преобразило — я ведь не всегда был монстром, о каковом еще Раджаб сказал фразой: “Тебя за твое поведение давно должно было убить!” Монстром я оказывался только в бездельные и праздные часы. А в службе я становился терпеливым, деятельным и неустанным, находящим истинное удовольствие от заботы о подчиненных и от точного исполнения задач. Сейчас с сотником Томлиным мы попечительствовали над столом, и мне было хорошо. Мы сидели порознь. Он слушал одних. Я слушал других. Но чуть что следовало поправить, мы, не сговариваясь, оказывались рядом. Мы вместе делали нужное дело, поправляли и вновь расходились по местам. И мне было хорошо. Я чувствовал себя в своей батарее и ловил себя на том, что жду рядом увидеть Ксеничку Ивановну. Я ее жду, а Наталья Александровна никак ее заслонить не может. Она манит слепящей белизной своего белья, своей темной отметиной озера Кусиян, но она находится далеко. А близко я жду Ксеничку Ивановну. Ее коралловые пальчики, ее чудесные бровки, ее четыре конопушки и лучащиеся серые глаза я жду рядом. И голос ее, и запах ее, скорее не запах, а тепло ее я жду рядом. Вот так мне стало хорошо.
— Послезавтра, послезавтра! — говорил я Ксеничке Ивановне. — А если вы не захотите добровольно, если будете упрямиться, я вас увезу да и дело с концом!
Я это говорил, но верил в другое. Я верил, что послезавтра утром я прибегу в госпиталь, возьму ее руки и просто скажу:
— Я за вами, Ксеничка Ивановна!
И я совсем не буду говорить глупое свое объяснение, мол, вот сейчас я еще вас не люблю, но я обязательно вас полюблю, и вот, мол, вы сейчас меня не любите, но вы обязательно меня полюбите. Не стану я говорить подобную глупость. Я возьму ее руки в свои и скажу просто:
— Я за вами, Ксеничка Ивановна!
У меня есть отпуск. Я повезу ее к сестре Маше. Они друг другу обязательно понравятся. Потом мы поедем на нашу бельскую дачу. Мы будем там жить, пока у меня не кончится отпуск. А потом я ее отвезу снова к сестре Маше и уеду в действующую часть. А она мне туда напишет, что ждет нашего ребенка.
— Все это будет уже послезавтра! — взлетал я от восторга и смотрел на всех с любовью.
И в этот миг я забывал, что собрался служить рядом с сотником Томлиным.
А они все кричали, они гадили на стол пеплом, неряшливо бросали закуски, лили мимо стаканов, размахивали руками. Я их всех любил. Я спрашивал себя, почему я их люблю. И я отвечал, что люблю их за то, что они из аулов, они из боевой части, они мне сродни. И еще я знал, что их люблю из-за Ксенички Ивановны.
— Как все хорошо у меня складывается! — думал я и говорил: — Послезавтра! — и смотрел, кому бы еще за столом помочь.
Мне казалось, что этак же смотрит сотник Томлин. Мы встречались взглядами. Он смотрел несколько чужевато, сдержанно, без радости. Но я знал, я уже знал, что мы дышим одинаково, в ритм, мы — только появись нужда — не сговариваясь, окажемся рядом.