Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии
Шрифт:
Богатейший творческий опыт приводит большого художника — композитора Шнитке к выводу, что «воплощение замысла всегда является
некоторым его ограничением. Для иных композиторов приближением к идеалу является „недовоплощение“ замысла. В этом смысле недописавший
свою оперу „Моисей и Аарон“ Арнольд Шенберг как раз воплотил свой замысел».
В связи с этим нельзя не привести пример из поэзии, о котором говорит Микушевич: незавершенная поэма А. Блока «Возмездие» «потрясает
читателя своей незавершенностью. „А мир прекрасен, как всегда“, — написал
недоговоренность оказалась единственно возможной формой достоверности перед лицом войны и революции».
Главное, стало быть, опять-таки «приближение к истине» и отношение художника к действительности, а недовоплощенность — одна из форм
воплощения художественного мотива в контексте. (Кстати сказать, массовая культура, равно как и так называемый социалистический реализм,
всячески избегают всех форм недовоплощенности и недосказанности.) Конкретную форму воплощения диктует художнику поэтический мотив —
стремление к истине, его духовный, творческий и жизненный опыт, интуиция, а стремление остановить, затормозить внимание читателя,
слушателя, зрителя на жизненно важных для художника вопросах (над решением которых он бьется всю жизнь), стремление сделать форму
содержательной и заставляет художника постигать «новые рациональные приемы», как выразился Шнитке, то есть искать новые формы и
средства выражения.
Москва, 1985, Нью-Йорк, 1993
Критик строгий и пристрастный[359]
Как-то вдруг, не по «Некрополю» и не по блестящей книге о Державине, а по дотоле разрозненным статьям, рецензиям и заметкам, впервые
сведенным воедино во втором томе собрания сочинений Владислава Ходасевича, стал виден недюжинный размах и масштаб интересов этого
писателя и человека. Отзывавшийся на все события современной ему жизни — от покорения Северного полюса до первых полетов цеппелинов, —
Ходасевич в заметке «Накануне», которую спустя почти тридцать лет сам назвал дурно написанной, предсказал время «аэроброненосцев» и
воздушных флотов и одним из первых в 1909 г. поставил вопрос: «Не придется ли нам прятаться под землю на сорок этажей вниз, как теперь
взбираемся мы на сороковые этажи вверх?» Заметка эта, напечатанная под псевдонимом в маленькой московской газетке (другие не хотели брать
за антипрогрессистские настроения), прошла незамеченной. Человечество, молившееся прогрессу, задумалось о его последствиях гораздо позже.
Подобная тяга к жизни — не праздный интерес, а серьезная озабоченность живущего — из всех, писавших о Ходасевиче, была замечена только
В. Вейдле.
Однако поэта судят по стихам, а критика, в основном писавшего о поэзии, судят по его эссе и рецензиям. Впервые читая этот том,
поражаешься разнообразию интересов Ходасевича. Иногда в заметке на полстраницы, а нередко и в большом обзоре, всегда лаконично, метко,
остро, Ходасевич «объял» русскую поэзию от графини Ростопчиной до поэтов Пролеткульта, уделив при этом серьезное внимание поэзии
иноязычной — от переводов
античных авторов до Эмиля Верхарна и высокочтимого им Бялика. Это не всеядность, а всепричастность клитературе, как к кровному делу.
Ко всему, что он считал истинным в поэзии, критик-Ходасевич относился весьма доброжелательно и снисходительно, мягко отмечая,
впрочем, беспомощность первых шагов М. Шагинян, Н. Львовой или почти забытых ныне А. Журина, Н. Бернера и многих других. Но бывал и
беспощаден: одна из рецензий, «Плохие стихи», начинается с цитирования штампов, банальностей, пошлости, другая (на сборник
«Фаршированные манжеты», 1921 г.) заканчивается убийственным: «Бедные беспризорные дети улицы любят писать нехорошие слова на стенах.
Но, поумнев, бросают это занятие, делаются хорошими, честными гражданами и совсем забывают о своей писательской деятельности».
Рецензия на сборник пролетарских писателей также завершается афористическим выводом: «Остается предположить, что Горький, Клюев,
Есенин, Клычков — потому не пролетарские писатели, что они писатели на самом деле» (1925 г.). Особенно непримирим был Ходасевич к поэзии
Пролеткульта, к формалистам и футуристам, а позже к «сменовеховцам», авторам сборника «Версты», к кн. Святополк-Мирскому, Алексею
Толстому и Эренбургу, которому не простил романа «Рвач», где сахарозаводчику, «действительно — хаму и действительно — подлецу», была
дана фамилия Гумилов.
Отметив, что формалисты «знают толк» в истории литературы и «придумали неплохой прием для статей о Ленине», Ходасевич ехидно
расшифровывает иносказания формалистов: «лексическая скупость» языка Ленина для него просто «убогость». То, что речь Ленина «кажется
бесцветной», для Ходасевича очевидная, без кавычек истина. Выводы Ходасевича логичны и убийственны: «Наука, даже если она придавлена и
становится „наукой“ в кавычках, — всегда автоматически стремится вскрыть истину. Но бывают люди науки, которые в своем раболепстве идут на
то, чтобы, с одной стороны, на истину намекнуть, с другой — ее спрятать… Продажные перья в конце концов мало пользы приносят тем, кто их
покупает» (1924 г.). Бескомпромиссность в суждениях, иногда граничащая с прямолинейностью, характеризует все критическое творчество
Ходасевича.
Рецензии Ходасевича выхватывают из небытия фамилии литераторов, выпустивших одну-две книги и бесследно сгинувших в море русской
литературы. Но были поэты, к творчеству которых, как бы ни было оно ему чуждо, Ходасевич возвращался многократно, по-своему отдавая дань
как Мандельштаму, так и Марине Цветаевой (особенно в рецензии на «Молодца», 1925 г., где отметил «редкий дар — песенный», но и «неумение
управлять словом»).
Обоюдное неприятие друг друга у Цветаевой и Ходасевича неудивительно. Принадлежавшие к двум крайне противоположным направлениям
русской поэзии, они были «вода и камень, лед и пламень». Ходасевич, поэт мысли, поэт удивительно четких и верных, как удар шпаги, но все же