Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии
Шрифт:

два оголенных райских древа —

долдон Адам и баба Ева,

она круговоротом чрева,

а он напыщенным шишом

бытийствуют — и нет ни лева,

ни права в их саду косом.

«Босх», 1970

Работая на ритмическом и лексическом сдвиге, Петров «царапает» ухо и глаз читателя. Архаичная лексика, сочетающая высокий и

простонародный штили, становится у Петрова новаторским средством обновления восприятия действительности так же, как, скажем, у Тютчева, о

чем писал в свое время

Тынянов. Подобно Тютчеву, у Петрова, наследника традиций Ломоносова и Державина, — «предельное разложение

монументальных форм; и одновременно… усиление монументального стиля»[241]. Столь необычное в контексте своего времени (вспомним, что

писали его современники в 1970-х) стихотворение «Босх», являющееся характерным образцом Ut Pictura Poesis, озвучивает сразу несколько

полотен Босха, но в центре, несомненно, триптих «Сад Наслаждений» и «Адрай» («Адрай» у Босха всегда с акцентом на первый): именно поэтому

в центре арфа как инструмент пытки, на которой распят голый слух, а сцена грехопадения своей простонародной «лубочной» лексикой

транспонирует картину Босха в российскую действительность. Петров необычайно зримо физиологичен. Эту черту верно подметил В. Шубинский:

«Пожалуй, в этом особое свойство Петрова как поэта XX века (сближающее его с поэтикой барокко и резко отделяющее от романтической и

постромантической культуры прошлого столетия) — физиологичность, чувственность, с которой он воспринимает абстрактные идеи и

понятия»[242]. Именно это качество T. С. Элиот считал признаком метафизической поэзии — в отличие от поэзии «рефлектирующей»[243]. Термин

«метафизическая поэзия» ввел в обиход Сэмюэль Джонсон, объединяя как светскую, так и духовную поэзию XVII века и предшественника

метафизических поэтов Джона Донна тем, что он назвал «гармонией дисгармонии» («concordant discord»), что, по его мнению, выражалось в

сочетании противоположных образов и идей (так, у Донна возлюбленные сравниваются с двумя компасами, а Эндрю Марвелл в «Определении

любви» употребляет геометрические термины). Джонсон выделял также силу, решительность, мужественность и прямоту выражения (что

некоторые поэты XVII века называли выражением мужского начала), музыкальность (возводя ее к музыке Клаудио Монтеверди, крупнейшего

композитора того времени), единство мысли и чувства. Последнее было подчеркнуто Элиотом в статье 1921 года «Метафизические поэты»,

отметившим, что в более поздней английской поэзии это единство было утрачено («dissociation of sensibility»)[244]. Представители американской

формальной Новой критики утверждали, что в метафизической поэзии говорящий не должен отождествляться с поэтом, приближая ее тем самым к

драматической поэзии. Джонсон рассматривает два типа пышных или запредельных метафор: развернутую и телескопическую. Оба типа этих

метафор есть у Петрова: «Мозг выполз, как в извивах воск», «ухо, полное греха, / горит, как плоть во весь накал», «и, сладко

корчась, потроха /

людей рожают, точно кал»; здесь есть и «гармония дисгармонии» (по Джонсону), и катахрезы, и телескопические метафоры. Нет у Петрова лишь

одного мотива — Carpe Diem, свойственного английским светским поэтам, так называемым «кавалерам», позаимствовавшим этот мотив у

Анакреона.

Следует уточнить, что Петров не только физиологично воспринимает абстрактные понятия, но и передает их не менее ощутимо — это его

способ видения мира и поэтического мышления. Уточнить следует также и вывод Шубинского относительно еще одной верно подмеченной черты

поэзии Петрова, а именно, что «герой его стихов лишен бытовой биографии — это „человек без свойств“, переживающий в веках свою

экзистенциальную трагедию, одновременно гневный Иов и „Фома-невер“, сующий перст в рану Бога, не пекущийся о земном отшельник и полный

боли и страсти мирянин»[245]. Герой Петрова не «человек без свойств», а скорее «всечеловек» — Everyman, как в средневековой мистерии, и

одновременно — лирический герой или, если угодно, «маска» (как у Паунда), за которой скрывается сам поэт, таким образом абстрагируясь от

собственной боли и лагерного прошлого. Такой «маской» является и повторяющийся мотив Петрова «Аз усумнившийся»:

Аз, усумнившийся, гляжу в прозрачные леса

на дым зеленый рощ березовых, и все же

десницей Божьей провожу по коже

земли шершавой. А она колышет телеса

бугристые. И мир повис, как легкая слеза,

и жизнь моя трепещет, как ресница,

и я в глаза не знаю ни аза —

мне осень может и весной присниться.

«Псалом», 1942

Современник и жертва сталинского террора, Петров просеял свою боль и сомнение сквозь сито времени и истории, как в другом «Псалме»

(того же, 1942 года):

Аз есмь ширококаменное море,

подобное Содому и Гоморре,

и, не успевший выйти из пелен,

аз, Боже мой, Тобой испепелен.

Но нет! Аз есмь Господен вечный град,

открытый тысячью и уст и врат,

и сколько сердце Божье не гневил я —

распутная блудница Ниневия —

есмь Божий город и безумьем горд,

в песках и роскоши блаженно распростерт.

Далее, взыскуя спасения града земного и обретения града духовного, поэт перечисляет духовные и культурные столицы человеческой

истории:

Аз есмь священный Иерусалим,

Господним гневом крепок и палим,

аз есмь Твой Гордый Рим и мудрые Афины,

орлиный клик и зрак совы,

и не сечет Твой меч моей повинной

в грехе склоненной головы.

Аз есмь, витийствуя и плача, Византия

с язычники и ангелы святые,

аз есмь Твоя последняя глава

той книги, что раскрыта, как ворота

церковные, и криворото,

как закоулками бредущая молва,

юродиво гугню про что-то,

Поделиться с друзьями: