Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии
Шрифт:

и после смерти ухитрится

все повторить, сомнение глуша,

и жизнь моя посмертно повторится.

В своей рецензии Н. Кононов писал: «Мышление в стихах Петрова подменено концентратом воображения — в этом их первобытная сила,

витальная мощь, но также и слабость несвязности, некоординированности с рационалистической культурой (бытие тем и отличается от быта, что

оно внятно, структурировано, имеет иерархии). Лирические темы, как и способ их воплощения, у Петрова всегда заострены, зачастую до

публицистичности,

они стремятся к кипению, но, увы, не вскипают (да простится мне этот физикализм, они лишь шумят глухим гулом белого

ключа, когда мельчайшие пузырьки не могут подняться к поверхности и, захлопываясь на глубине, порождают перед началом кипения мерный

гуд)»[258](выделено мной. — Я. П.). Думается, что мышление в стихах Петрова не подменено, а замешано на концентрате воображения, выражено художественно, полифонически и метафизически столь мощно, что, как показано выше, в русской поэзии XX века родственно, но не

аналогично, обэриутам. По мировосприятию он ближе всего к Шаламову. Петров сумел не только приобщиться, но и приобщить нас Божественной

истине своим раскаленным стихом. Это верно поняла Елена Шварц в своей давней заметке о С. В. Петрове[259]. Когда будет создана единая

история литературы XX века — без разделения на официальную и неофициальную поэзию, — Сергей Петров займет в ней такое же достойное

место, как и его ближайшие предшественники — Заболоцкий, Введенский, Вагинов, Хармс, и не менее мощные современники, хотя и поэты

совершенно другого плана — Аркадий Штейнберг и Вениамин Блаженный.

Блаженный

Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых…

Псалом 1:1

Блаженны нищие духом…

Блаженны плачущие…

Матфей 5:1–2

Блажен человек, которому Господь не вменит греха.

Рим. IV: 8.

Блажен, кто молча был поэт.

Пушкин

Этот псевдоним Вениамин Айзенштадт выбрал себе сам. И Фасмер, и Срезневский связывают это слово, заимствованное из древнегреческого

и латыни, с блаженствами евангельскими и возводят его к старо-славянскому слову «блажен» от «блажити», «нарицать блаженным» (что Фасмер

объясняет: «собственно „делать благим“, „хорошим“ — слово, существующее наряду с исконнорусским словом „биолого“»[260]). Срезневский

выделяет слово «блаженик» («блаженьник»), а из примеров, приводимых им, следует, что слово это может обозначать не только праведность, но

и святость, причем и слово «блаженьник», и производные от него неоднократно употреблялись применительно к св. Борису и Глебу[261].

Примечательно, что и Фасмер и Срезневский отделяют слово «блаженный» и производные от него от слова «блазень» — «простофиля, проказник,

шутник» —

от польского «blazen» (шут, дурак) и чешского «bl'azen» (дурак)[262]. Однако уже в словаре Даля слово «блажь», определяемое как

«дурь, шаль, дурость, упорство, упрямство, своенравие, юродство; притворная дурь; временное помешательство, сумасбродство» и т. д., дается в

одной статье с «блажить», в которой приводится и церковное значение («ублажать, возносить, величать») и то, которое употреблялось в

просторечии: «дурить… сумасбродить, сходить с ума, становиться блажным». Собственно слово «блаженный» Даль возводит так же, как Фасмер и

Срезневский, к блаженствам евангельским и дает определения: «угодник Божий, законно живущий» (с примером из 1 Псалма: «Блажен не

ходящий на совет нечестивых»), но и разговорное: «благополучный, благоденствующий и благоденственный, счастливый» [263]. Интересно, что за

исключением последнего, сам поэт в стихах приводит все эти значения, включая, разумеется, праведность, блажь, сумасшествие, безумие и

убогость. Блаженство сродни высокой наследственной болезни — ее Вениамин унаследовал от отца, который не сумел извлечь выгод, женившись

на дочери богатого корчмаря, поскольку «был всех глупей в местечке:/ Он утверждал, что есть душа у волка и овечки». Сын с сочувственной

иронией пишет об отце: «Когда еврею в поле жаль подбитого галчонка, /Ему лавчонка не нужна. Зачем ему лавчонка?» Унаследовавший те же

дары — сочувствия, понимания, поэт рифмует «совесть» и «повесть» и подчеркивает, что убогость — значит «быть избранным у Бога»:

«Ах, Мишка, „Михеле дер нар“, — какой же он убогий!»

Отец имел особый дар — быть избранным у Бога.

Отец имел во всех делах одну примету — совесть.

Вот так она и родилась, моя святая повесть.

«Родословная»

На Руси издавна любили юродивых, в особенности, Христа ради, и прощали им всё — даже царь Борис у Пушкина и, соответственно, у

Мусоргского. Юродивый всё же более юрод — урод по Фасмеру[264], нежели просветленный, хотя и Божий человек, как пишет Даль[265]. Блаженных

тоже любили, но чаще посмертно, а нередко торопили свою любовь-ненависть, как все на Руси, нетерпением сердца: сначала убить, как Бориса и

Глеба, а потом уж причислить к лику святых и любить уже вечно. Трудно причислить Айзенштадта к лику святых, но блаженным он был — и не

только в блаженстве блажи, но и в богоборчестве своем — боролся с Ним, как Авраам, пытал Бога, как Иов, трепетал, как Моисей, и, как древние

пророки, обращался к Богу на Ты. Как Моисей, он пронес отметину Бога — ожог неопалимой купины:

Я не сумел себя сберечь

От Моисеева ожога.

И потому земная речь

Всегда казалась мне чужою.

Всегда казался мне чужим

Ваш повседневный разговорчик,

Где столько пошлости и лжи,

И шепотков духовной порчи.

И мне роднее щебет птиц

Людских речей пустопорожних,

И нет на свете чище лиц,

Чем лица ангелов и кошек.

И мне понятен их язык,

Поделиться с друзьями: