Огни в долине
Шрифт:
А потом безвестный бродяжка на ум приходит. И надо же ему было у тайника остановиться, мало разве в тайге места. Видно, бог так судил, видно, на роду бродяжке было написано. А он, Егор Саввич, только послушное орудие воли всевышнего. Не хотел убивать, вышло так. И давно тот грех замолил. Вот только зачем бродяжка ночами является, покой смущает. Смотрит горестно: за что ты меня, Егор Саввич, по башке-то трахнул?
Или пожар таежный. Закроет глаза старший конюх и опять видит горящие деревья, дымные полосы, светляки-искры. Ох, как бежал тогда, страху-то натерпелся, мог ведь и не выбраться из огня-то. Если то кара господня была за бродяжку, определенно сгорел бы. А бог не допустил.
Помолиться бы в церковь сходить, да нет больше церкви, закрыли ее ироды. Колокола, что комсомольцы
Вот времена пришли. Все вверх дном, все шиворот-наворот. Взять особняк, в котором когда-то жил управляющий прииском Сартаков. Сам никогда его не видел, а от других слышал, будто грозный был человек и хозяин настоящий. Будто повесился он, когда революция началась. Разное рассказывают те, кто помнят еще его. Одни — испугался, мол, большевиков, другие — жена изменила, с казачьим офицером уехала, да и добро с собой самое ценное прихватила. Никто не захотел селиться в особняке, и много лет он пустовал, пока не приехал директором на прииск Еремеев. Этому особняк понравился. Ремонт сделал и жил в нем, как барин. Алексашка в особняк не пошел. Не понравился он ему, что ли? Теперь в особняке Дом культуры. Комсомольцы, паскудники, туда забрались. Спектакли свои играют, еще чем-то занимаются. Говорят, любой приходи, никому не воспрещается. Испакостили дом, плакатов понавешали, портретов. Вот как большевистская власть кончится, не прозевать надо и особняк-то к рукам прибрать. Много, поди, охотников на него сыщется… Эвон куда мысли-то завели…
Тикают в горнице большие старинные часы в темном деревянном футляре со стеклянной дверцей. Вот зашипело что-то в них, как рассерженный кот, щелкнуло, зазвенело. Раз ударили, два… Два часа ночи. Господи, да что же это такое, сон-то где? И опять ворочается с боку на бок Егор Саввич, поддает кулаками подушку.
Ни с того, ни с сего Федор Парамонов припомнился. Давненько с ним не видались, да и не больно охота лишний раз встречаться. Побаивается Егор Саввич Федора и не очень-то верит его словам и посулам. Стоит Советская власть, и не видно, чтобы пошатывалась. С годами недовольных ею все меньше. Вот ведь обидно что. О прежних временах даже старики все реже поминают. А о молодежи и говорить нечего, о будущем у ней все разговоры. Данилка Пестряков, будь он трижды неладен, вон как в гору пошел. Сказывают, неслыханного весу самородки нашел, никогда таких в Зареченске не поднимали. Самый теперь знаменитый человек. Приезжали из Златогорска, фотографировали недотепу. Потом газеты с его портретом получили. Улыбается во всю рожу, доволен. А чем доволен-то? Был дурак, дураком и остался. Столько золота в казну сбурил. Умному бы человеку такое богатство. Вот уж верно говорят: дуракам счастье. И кто бы подумал, на самой завалящей шахтенке, на той, что раньше Унылой звалась.
О сыне Якове Сыромолотов вспоминать не любит. Слыхал стороной, будто Яков достиг в учении немалых успехов, что скоро инженером станет. Прошлым летом приезжал он в поселок, несколько дней жил, однако Егор Саввич не пожелал его видеть. Сказал — отрубил. Нет у него больше сына. Нет и все тут. Яков приходил в дом, когда отец был на конном дворе. Посмотрел на сына Васютку, с Дуней, с Мелентьевной поговорил и ушел. Бабы поревели, повздыхали, тем и кончилось. Знает Егор Саввич и то, что Яков опять к учительнице подкатывался, да будто получил от нее полный отказ. Учительница все с Данилкой. Вроде и свадьбу собираются играть. А Дуню вот жалко. Никак не смирится, что потеряла мужа. Понять ее можно: баба молодая, здоровая, в самом соку. Как родила Васютку, так и сама расцвела. Может, и ушла бы к Якову, да, видать, Яков не больно зовет. И Васютку, поди, жалко,
знает: дед внука не отдаст. Ну, а второй раз при живом-то муже разве выйдешь.А где-то в глубине души нет-нет да и заноет: сын тебе Яков. Один. Прости его и забудь. «Нет» — шепчет в темноте Егор Саввич, и еще громче: «Нет, не прощу…» Опять бьют часы. Три раза ударили. Теперь и до утра недалеко, светать скоро начнет. Мыши где-то скребут. Сказать Мелентьевне, поискала бы, где норы, да забила бы или кота от соседей принесла.
Примечал Егор Саввич и не раз, как стали заглядываться на Дуню молодые мужики и даже неженатые парни. Из дому она выходит редко и то все больше с Мелентьевной. Однако тут глаз да глаз нужен, не принесла бы в дом приблудного. Ни к чему это. Васютка вот свой, родной, ему любовь, на него надежды и опять же радость от него. Славный растет Васютка. Сразу видно, в деда пошел, сыромолотовской закваски. Совсем еще малец был, а уже кричал: мое, дай. Будет в делах помощник. О таком внуке и мечтал. Души в нем не чает, ни в чем не отказывает. Дуня видит и радуется. И сама над сыном словно клушка. Подрастал бы скорее внучонок.
В комнату начинает пробиваться рассвет. Бледнеет свет лампадки. Сквозь щели в ставнях пробиваются тонкие светлые полоски. Прошла, значит, ночь-то. В соседней комнате шаги послышались. Неторопливые, грузные. Это Мелентьевна. А вот и другие: легкие, быстрые, упругие. Дуня поднялась. Разговаривают тихо, думают, спит хозяин, а он хоть бы глаза сомкнул. Вот и Васютка голос подал. Рано просыпается малец.
Сыромолотов отбросил одеяло, сел на кровати, зевая и почесывая грудь. Теперь как будто и на сон повело. Однако пора на работу собираться. Не любит Алексашка, если кто на работу опаздывает. Иной раз директор сразу поутру на конный двор заходит. Теперь еще телефон — бесовскую штуку провел. Звонок старшему конюху, такое-то распоряжение.
Егор Саввич подтянул полосатые подштанники и стал одеваться. Когда вышел в столовую, на столе уже пыхтел самовар, на тарелке гора свежих ватрушек. На коленях у матери примостился Васютка. Чего-то приговаривая, она расчесывала гребешком его светлые мягкие волосы. Увидев Сыромолотова, Васютка проворно сполз с материнских колен.
— Деда! Деда пришел!
— Здоров будешь, Василий Яковлич, — несмотря на бессонную ночь и плохое настроение, Егор Саввич улыбнулся внуку и взял его на руки. Васютка полез пухлыми пальцами деду в нос, потянул за уши, теребил волосы.
— Деда, это у тебя что? Борода?
— Борода, внучек, борода.
— А зачем она? У меня нет бороды, у мамки нет и у бабы нет. А у тебя зачем?
— Вырастешь, и у тебя будет. У мужчин завсегда борода бывает. И еще — усы.
— И у тебя усы? Это усы, да?
Васютка схватил Егора Саввича за ус и дернул изо всех своих силенок.
— Но-но! Зачем так-то? Больно деду.
— Больше не буду, — мальчик обнял деда за шею и крепко прижался. — Теперь не больно?
— Теперь нет.
— А на лошадке покатаешь?
— Покатаю, вот только как тепло станет. В тайгу поедем. Хочешь?
— Хочу. А там волки, да? И медведи?
— А мы ружье возьмем да в них трахнем.
Васютка засмеялся и стал вертеться, пытаясь сползти на пол.
— Молока хочу. Мамка, дай молока.
От ласки ребенка на душе у старшего конюха стало светлее. С аппетитом съел половину сковороды яичницы с картошкой, напился чаю с ватрушками. Кончив чаепитие, Егор Саввич перекрестился и надел верхнюю одежду. Теперь он не носил рванье, как в прошлые годы, но и не франтил. Нечего лезть на глаза людям своим достатком. И ныне бы, наверное, ходил в старье, да не хотел сердить директора. Запомнилось, как однажды Майский полушутя, полусерьезно сказал:
— Что вы, Егор Саввич, хуже всех своих подчиненных выглядите? Люди у нас одеваются прилично, а вы словно нарочно самую рвань носите.
— Так ведь с конями все. Здесь добрая одежда скоро негодной станет. Опять же достатки мои невелики. Один работаю, а семья четыре души. Всех и накормить, и обрядить надо.
— Трудновато? Я поговорю с бухгалтером, посмотрим, нельзя ли прибавить вам зарплату.
— Премного благодарен буду, Александр Васильич. Уж что верно, то верно, трудновато жить на одно жалованье.